Выбрать главу

И уж точно не того, чтобы однажды она узнала, какие именно мысли по отношению нее порой снуют в его голове туда-сюда, не затыкаясь уже последние года полтора.

========== 30 ==========

Война заканчивается, и остаются последствия. И проблема-то как раз в этих самых последствиях; когда открываешь глаза на следующий день после окончания всех военный действий, и наконец доходит, что все там — в прошлом, позади; время к нормальной жизни возвращаться.

Негласное правильно — то, что было во время войны, необходимо забыть. Жить так, будто эти руки не убивали людей, будто эти руки не были готовы разодрать живого, причинить невыносимую боль, а желание выжить не толкало на самые безумные поступки, на отчаянные и жестокие. Это вроде как посттравматический синдром, только не он — когда взгляд на зеркале задерживается, когда отвести его не получается. И он знает, что собирался бриться, но все равно продолжает на свое отражение пялиться. Все это — один и тот же человек; шрамов больше, потрепало достаточно, но человек тот же. Все вокруг живут так, будто ничего не было.

Клэри ночами орет от кошмаров, Джейс дергается от неожиданных прикосновений, Изабель запирается в ванной и иногда ревет часами, Саймон голодом себя неделями изводит.

Всех их побило, пошвыряло и вытрясло.

А они якобы целые, они якобы нормальные, ничего якобы и не было.

Для Алека все было; вот в чем его проблема. Алек не забывает и себя не оправдывает. И самое хреновое — то, что он видит во взгляде сестры.

Они умереть должны были завтра, они сдохнуть должны были. У них не было времени, у них никакого будущего не было, у них не было ничего. Кровь по организму подгонялась страхом; и была абсолютная темнота, когда она вдруг тупо губами к его губам прижалась.

— Из, это неправильно, — все, на что хватило сил; хрипло и с какой-то усталостью.

— Мы умрем завтра, — у нее был до сорванных связок тихий шепот, почти лихорадочный, пока она фалангами его лицо гладила, пока волосы его сжимала так, что он боль чувствовать начинал; боль в напоминание, что живы. И губами по его губам, нестабильно как-то, постоянно отрываясь, возвращаясь обратно: — Поцелуй меня. Пожалуйста. Поцелуй меня, я все сама сделаю, ты просто поцелуй, пока мы еще живы.

Он не помнит — не хочет помнить, — почему все же поцеловал, зато слишком хорошо помнит, что ее язык в его рту лежал и двигался слишком правильно.

Ничего не было; войны как будто бы не было. Они все смеются, размешивают сахар в чашках, Клэри головой к плечу Джейса прижимается, в очередном витке смеха тонет. Алек чашку в руках крепко сжимает, взглядом в собственную сестру впиваясь.

— У тебя все хорошо? — интересуется она, слишком широко улыбается; а во взгляде ничего. Она не помнит, она забыла. Это вроде бы тоже часть войны была, а о войне сейчас не говорят. — Спал нормально?

Следит за ней долго, с заметным запозданием отвечает:

— Да нет. Все в норме, — и отпивает кофе как раз в тот момент, когда Джейс кидает в нее кусок круассана, и все снова начинают смеяться. Чужой смех бьет по ушам, им всем весело, они все не помнят войну. Войны никогда не было, они все еще живые и молодые.

Его было не отодрать от нее. От ее шеи, от ее груди; и у него был разодранный бок и свежая рана на груди, почти на плече снова начала кровоточить, а у нее все руки разодранные, и на лице ссадины — она шипела, когда он задевал пальцами ее щеку, место над бровью. И несмотря на то, что движения внутри казались важнее, что он членом ее мышцы чувствовал, тогда эти ссадины злили. Тогда на пару мимолетных секунд ему захотелось оторваться от нее, уйти и свернуть голыми руками шею тому, кто швырнул ее так. Они оба были потные, и запах крови в нос бил, пока она судорожно шептала под ним, что умрут-умрут-сдохнут, от них ничего не останется, это того стоит. Они сдохнут, никто не узнает, никто не осудит. И от этих слов — или от шепота, или от реакций ее тела, или еще от чего — он вдалбливался в нее ожесточеннее.

Обломанными ногтями она драла кожу на спине, сама вжималась в него ближе, носом уткнувшись в его шею. Было очень темно, с закрытыми глазами еще темнее. А она все дышала ему в шею, воздух глотала ртом, пока не начала стонать.

Из головы не вытряхиваются картинки; он ее глухие стоны помнит слишком отчетливо, помнит, как она руками цеплялась за него, жалась, помнит, как начала дрожать. Только она смотрит так, будто ничего не было. Впихивает ему в руки стопку книг, перетянутых светлой, вроде бы серебристой лентой.

— Что это?

— Подарок, — и она смотрит на него долго, а потом усмехается, губы в улыбке растягивает. — Только не говори, что ты забыл.

И он чуть щурится, голову наклоняет, пытаясь понять, про что она вообще говорит. Что она вообще несет.

— Я не для того выбирала их неделю, а потом полночи пыталась нормально завязать бант, чтобы ты забыл о собственном дне рождения, — фыркает она то ли недовольно, то ли весело.

Алек пытается улыбнуться; как-то коротко и дергано выходит. Она руку ему на плечо кладет, поздравляет коротко и уходит; а он думает, что ему эта всеобщая легкость и веселье совершенно не подходят. Для него-то война была. Он помнит, как с кусками мяса из трупов стрелы вытаскивал, он помнит крики, суматоху, он помнит шарашащий в крови адреналин. Долбящий настолько, что в мозгу лишь одна команда с пометкой «выжить», очерченной красным.

Лучше всего помнит, как она ладонями по его шее вверх скользила, жмурилась и целовала в губы.

— Погоди, — рвано и с каким-то свистом, когда он дернулся выше, — останься. Не выходи еще немного.

И целовала невесомее, едва губ касаясь, спокойнее уже. Его рука сжимала кожу на бедре, другая в пол упиралась чуть в стороне, почти рядом с ее грудью. Ему все равно было мало; ему от нее нужен был не оргазм, что-то другое. И он тогда — в ту самую ночь, которая последней была; когда они были должны сдохнуть скоро — губами ее губы сжимал остервенело. Не отчаянно, а будто нуждаясь. Языком в рот, не задумываясь. Просто теснее и глубже.

Пахло потом. Потом, кровью, сексом. И надвигающейся смертью; все вокруг провоняло отчаянием. Они сами им пропитались.

— Остановись. Алек, пожалуйста, остановись, — повторяла она куда-то почти в самое ухо, чувствуя его губы на шее, чувствуя несильные прикусывания. — Ты же отпустить не сможешь. Не надо. Тебе будет больно отпускать.

И она была права, слишком права; потому что ему больно отпускать. Он забыть об этом не может, все было. Все определенно точно было.

Она стонала, у него крышу сносило, они трахались так, будто были любовниками, будто давно были любовниками. Жадными друг до друга и немного поехавшими на грубости и ревности ко всему вокруг. Любовниками, которыми они по сути никогда и не являлись.

— Ангел, что ты делаешь? Откуда в тебе все это? — лихорадочно говорила она, а потом оттягивала его за волосы от себя и впивалась в его губы, сама язык к нему в рот запускала. А он просто не мог остановиться, у них время было до рассвета. А потом — смерть; потом они оба мертвы. И она цеплялась за него сильнее, отзываясь на ритмичные, какие-то рваные будто бы временами движения.

Теперь, наверное, его проблема в том, что все помнит. И забывать не хочет. Знает, что на руках слишком много крови; знает, что во время этой войны он почти потерял себя настоящего, что совершил все грехи, которые только мог совершить.

Захотел собственную сестру.

Взял ее.

— Вернись, — говорит он ей, когда на часах уже за два ночи; когда она глаза подводит, сидя перед зеркалом в своей комнате. — Мне нужно, чтобы ты вернулась.

И она медлит. Подводку от лица отводит медленно, руку к краю стола прижимает ниже запястья, оборачивается медленно. Смотрит понимающе; он впервые видит то, что она ничего не забыла. Это как увидеть срывы Джейса, как услышать крик Клэри, как заметить откровенно трясущиеся руки у Саймона от нечеловеческого голода. Это то самое — что позволяет понять, что война и правда была; не у него в голове, он не поехавший и ничего себе не придумал. Он просто себя не обманывает, как они.