В гробу, в головах тела, я нашел небольшой сосуд из зеленого полупрозрачного камня с древними обводами и изящными резными украшениями. По бокам выдавались змеи, тянувшиеся вверх легкими, грациозными изгибами тел, а их ужасные ядовитые клыки впивались в нежный ободок вазы. Она была такой хрупкой, что, казалось, готова была рассыпаться на атомы от самого бережного прикосновения руки. Я нечаянно перевернул ее; на землю упала горстка невесомого мелкого пепла, а вслед за нею громадное насекомое. Оно лежало с распростертыми крыльями у моих ног. Феррадж нагнулся, поднял насекомое и с минуту глядел на него; его губы тряслись, рука так дрожала, что он чуть не выронил факел.
— Ифрит\ Ифрит\ проклятый дьявол! — вскричал он и швырнул насекомое в груду тряпок, что когда-то была мумией. Я поднял его и внимательно осмотрел; признаюсь, однако, что с первого взгляда на мерзкое существо меня охватило необъяснимое отвращение.
Это была муха дюймов шести в длину, с головой формы и размеров горошины; она казалась каплей жидкого серебра. Маленькие, чуть выпученные белые глазки сверкали, подобно алмазам. Тело на ощупь казалось упругим и было окрашено в ярко-желтый цвет, с зелеными полосами, шедшими через равные промежутки. На длинных, тонких, суставчатых ногах топорщились желтоватые волоски. Широкие крылья были подобны прекраснейшим листьям, расписанным узором из золотистых линий и непроглядно черных теней, с великолепным украшением из серебряных полос по краям и сетью прожилок чудесной красоты. Эти лабиринты несказанных красок перетекали друг в друга, и глазу не удавалось различить, где кончался один оттенок и начинался следующий. Смерть насекомого не приглушила яркости цветов, и они сияли во всей своей красе. С острых кончиков волшебных крыльев свисали тончайшие волосяные кисточки, покрытые пылью, в которой долго пролежало насекомое. Но несмотря на пестроту красок и дивное строение тела, оно отличалось невероятным уродством: из самого центра головы, точнее лба, выдавалось свернутое жало кроваво-красного цвета. Едва я увидел его, как вместо восхищения ощутил омерзение. По телу пробежала дрожь ужаса, когда с резким щелчком жало выскользнуло у меня из пальцев и ударило насекомое по голове. Во время осмотра насекомого Феррадж стоял поодаль; заметив, что я отпрянул, и услышав резкий звук распрямившегося пружинистого жала, он издал негромкий стон.
Замечательная упругость тела насекомого убедила меня в том, что некогда оно было забальзамировано и хранилось в вазе, покоясь в давно испарившейся жидкости. Горстка праха могла быть остатком мумифицирующего состава. Все сочленения насекомого были подвижны, оно казалось влажным, словно жизнь только что покинула его. Однако я никак не мог понять, каким было его предназначение при жизни и что оно символизировало в мертвом виде.
Насекомое заворожило меня, но не только благодаря пышной расцветке, каким-либо доселе неизвестным науке особенностям строения или яркому блеску мертвых глаз, а в целом; даже жуткий шлем на голове насекомого виделся мне неотъемлемой частью его очарования. Я ненавидел себя за чувство, которое со временем переросло в пылкую страсть и гордость обладания таким чудесным существом.
Я зачерпнул горсть или две праха мумии, поместил его в вазу вместе с насекомым и, обессиленный, покинул гробницу; меня утомили пережитые события и совершенные мною открытия. Я не решился продолжать исследование гробниц и с первым же пароходом отплыл в Америку.
Свой сувенир я часто показывал друзьям; дамы, отмечая замечательную окраску насекомого, практически единодушно провозглашали его самым вероломным из виденных ими созданий и яростно критиковали извращенность вкуса, что привела меня к выбору столь уродливого каприза природы в качестве напоминания о путешествии в Египет.
Но моя жена — мой молодой и прекрасный добрый ангел — ужасно привязалась к насекомому. Долгие месяцы я не понимал, в каком рабстве оказалась ее душа; но даже тогда, вдруг вспомнив, что не раз видел у нее в руках насекомое, я подумал, что она просто-напросто восхищается фантастическим созданием. Когда я обвинил ее в этом, она разразилась слезами и произнесла жалобным, извиняющимся голосом, что оно, дескать, такое хорошенькое, что сопротивляться его очарованию невозможно и что в то же время оно постоянно напоминает ей о моих длительных путешествиях по дальним странам; и потому, когда она созерцает единственный привезенный мною сувенир, ее мысли невольно обращаются к неведомым пейзажам и открытиям, что удерживают меня вдали от нее. Тогда я впервые поведал ей о случившемся в пещере. Она всплеснула своими маленькими милыми ручками и сказала: «Фред, насекомое это влечет меня, как и тебя; я сделалась его рабой, но испытываю предчувствие, что оно нанесет мне жесточайшую рану. Я снова и снова гнала эту мысль, однако она всегда возвращается. Я пытаюсь отнестись к ней философски и говорю себе, что это безумие, но успокоение не приходит».
С тех пор, оставаясь вдвоем, мы часами разглядывали отталкивающие черты мухи и гадали, какую роль она играла в устройстве мироздания, когда разрезала крыльями воздух над головами давным-давно забытых людей. Таинственность и древность предмета наших исследований пьянила воображение. Нас все крепче соединяла рабская покорность необъяснимому влиянию мухи. Нет, мы не были несчастны, но ошущали беспокойство и все же, по прошествии нескольких месяцев, ни разу не попытались сбросить цепи рабства.
Если бы на этом история завершилась, я заплакал бы от радости. Но именно тогда насекомое, доселе пассивное, решительно вышло на сцену неслыханной трагедии.
Однажды вечером мне понадобилась для опыта смесь нашатырного спирта и эфира; я приготовил ее и, когда меня неожиданно позвали, оставил смесь в плошке на столе. Поздно вечером, вернувшись в кабинет, я удостоверился, что служанка вылила содержимое плошки в вазу. Я и не подумал спросить ее, в какую, так как в комнате было несколько ваз, и выбросил все из головы. Дверь спальни выходила в кабинет; комнаты разделяла гипсовая перегородка, и ночью дверь всегда оставалась открыта.
Около половины первого меня пробудило от сна нечто тихое и необъяснимое, как часто бывает в случае опасности. Все мои чувства самым необычным образом напряглись, утончившись до предела. Я прислушался и расслышал тихие звуки музыки, чьи нежные ноты плавно летели ко мне из угла спальни; и затем, с быстротою молнии, до меня донеслись волнующие, сводящие с ума такты патетических симфоний. Музыка звучала в кабинете и сотрясала недвижный воздух, пока каждая частица его не стала колокольчиком, издававшим сладчайшую мелодию. Музыка была нежнейшей, но страстной, переливчатой в каденциях, но стремительной и настойчивой; умиротворяющей, но такой завораживающей, что все вокруг, казалось, трепетало от ее раскатов. Меня объяло сладостное томление. На мгновение воцарилась глубокая тишина. И затем, прямо надо мною, снова зазвучала эта исступленная мелодия, эти перезвоны эха.
Жена застонала, шевельнулась во сне, и ее рука упала мне на лицо.
Мои мысли были так поглощены странной, бездушной музыкой, что прикосновение испугало меня; рука словно протянулась из темноты и легла мне на лоб. Спокойный глас рассудка подавил тревогу, но вскоре ее сменило иное потрясение, менее острое и внезапное, но более длительное, исполненное острого ужаса и жестокого страдания. Рука жены была сухой, пылала жаром и казалась сморщенной, как если бы внезапный и резкий приступ лихорадки лишил ее всей свежести и оставил лишь пергаментную кожу и горячий пепел прежней красоты.