Моя жена Джин, — идеальная для меня супруга, — также не склонна все усложнять. Она прямо и откровенно любит и принимает меня, как и я ее, вот уже на протяжении 45 лет. В своей профессиональной деятельности я был примерно таким же, каким казался со стороны: энергичным, увлеченным, прямым и честным, иногда — милым и остроумным, изредка — несносным и вредным; однако даже яркие солнечные дни или бури в моем обыденном поведении отличались простотой и поверхностностью. В них не отмечалось большой и зрелой глубины Мелвилла, не отражались темные семейные тайны или скрытые травмы детства, словом, не было никаких свидетельств легкого доступа к богатым подсознательным пластам. Теперь мне очевидно, что эта преобладавшая поверхностность как раз и являлась существенным недостатком моей общей психологической структуры.
Ниже я упомяну две свои опубликованные работы: «Шизофрения и тест MAPS» (Shneidman, 1948), написанную в возрасте 30 лет, и «Ориентация к смерти» (Shneidman, 1963), написанную в 45 лет. Перечитывая их сейчас, я прихожу к выводу, что различие между ними состоит не только в том, что второе исследование принадлежит перу человека, 15 годами старше. Мне кажется, что они написаны разными людьми. Например, во второй работе ход моих мыслей совершенно отличен, я говорю в ней другим голосом, как бы, наконец, повернувшись лицом к реальным собственным проблемам. Как и тогда, сегодня мне не кажется, что второе исследование отличается большей глубиной — однако я могу с уверенностью сказать, что в нем проявился человек, оперировавший более, чем двумя, измерениями и признавший, что в жизни существуют и другие важные вещи, помимо рассудка.
Сейчас мне кажется, что до рубежа 30 лет я даже и не начинал размышлять о чем-либо существенном. Во всяком случае, так я воспринимаю это сегодня. Но со мной случилась совершенно обыденная вещь. Я нашел прекрасного педагога, который поощрял меня к познанию других и своей личности, и, что еще важнее, не воздействовал насильно на ход моих собственных мыслей, а постоянно стимулировал их с тем, чтобы я самостоятельно смог расширять их сферу. И его катализирующее влияние я не переставал ощущать.
Теперь, когда мне перевалило за 70 лет, и я оглядываюсь на прожитую жизнь, для меня очевидно, что в ней был один человек, во многом изменивший и обогативший ее, насытив фактуру моих впечатлений и, опосредованно, фактуру моей личности, и который в свою очередь был наиболее многогранным, противоречивым, трудным, захватывающе интересным, привлекательным, содержательным, раздражающим, сложным, требовательным человеком из всех, кого мне довелось встретить на моем жизненном пути, а не на страницах романа какого-нибудь великого писателя. Этим человеком был Генри Мюррей.
Может возникнуть вопрос: зачем начинать автобиографический очерк с портрета совсем другого человека? Ответ кажется совершенно очевидным: любой из нас существенными аспектами своего Я обязан другим.
Так и мое Я, формируясь, оказалось составлено из образов и зеркал, в которых отразились мои родители, братья и сестры, другие родственники, приятели отрочества, школьные учителя, друзья военного времени и коллеги по работе.
Став студентом Лос-Анджелесского университета во время, наступившее после Великой депрессии (с 1934 по 1940 год), я проводил значительную часть времени, не представляя, чему можно посвятить себя в будущем, которое казалось совершенно неизвестным (а через пару лет война и вовсе изменила мою жизнь). Каким-то чудесным образом в университете меня прибило к берегу психологии; до сих пор я так и не знаю, почему. В то время на кафедре работали увлеченные преподаватели, — в частности, Франклин Фиеринг и Джозеф Джинджерелли, — но, в противовес им, двое заведующих кафедрой, сменившие один другого в этой должности, Найт Данлэп и Рой Доркус, сделали все возможное, чтобы практически полностью подавить возникший у меня интерес к психологии. И лишь одна книга — «Психология и социальный порядок» Дж.Ф.Брауна (Brown, 1937), являвшаяся блестящим, за исключением некоторых неточностей, сплавом Фрейда, Маркса и Курта Левина, использовавшаяся в качестве учебника на курсе у профессора Фиеринга, раскрыла мне глаза в те безотрадные дни на сущность психологии как науки. Она была как бы заключена в капсулу времени, став отражением интеллектуальных увлечений и общественных событий тридцатых годов. Мне она нравилась по обеим этим причинам.
Для меня двое упомянутых выше заведующих представляли очевидную угрозу вследствие их антисемитизма. Один из них открыто заявил мне, что он не может поддержать моего ходатайства в отношении докторантуры, поскольку у него нет места для еврея. Как же я мог принести это известие домой, моим родителям-иммигрантам, которые, можно сказать, жили ради детей, став чем-то вроде золотого жертвенного моста, связавшего местечко в черте оседлости царской России с американским университетом.