И, рассказав об этих своих первых, смутных воспоминаниях, какими не может похвалиться, кажется, еще никто, Толстой, со свойственной ему манерой неудержимо проникать в глубины жизни, сопровождает их следующим интересным замечанием, которое так для него характерно:
«Странно и страшно подумать, что от рождения моего и до трех лет, четырех лет, в то время, когда я кормился грудью, меня отняли от груди, я стал ползать, ходить, говорить, сколько бы я ни искал в своей памяти, я не могу найти ни одного воспоминания, кроме этих двух. Когда же я начался? Когда начал жить? И почему мне радостно представлять себя тогда, а бывало страшно, как и теперь страшно многим, представлять себя тогда, когда я опять вступлю в то состояние смерти, от которого не будет воспоминаний, выразимых словами? Разве я не жил тогда, эти первые года, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить, спал, сосал грудь и целовал грудь, и смеялся, и радовал мою мать? Я жил, и блаженно жил. Разве не тогда я приобретал все то, чем я теперь живу, и приобрел так много, так быстро, что во всю остальную жизнь я не приобрел и 1/100 того? От пятилетнего ребенка до меня только шаг. А от новорожденного до пятилетнего — страшное расстояние. От зародыша до новорожденного — пучина. А от несуществования до зародыша отделяет уже не пучина, а непостижимость. Мало того, что пространство и время и причина суть формы мышления и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть бóльшее и бóльшее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них».
Я опускаю здесь те его первые воспоминания, — «Еремеевна», игра в Милашки и прочее, — которые в той или иной форме свойственны всем детям, в которых нет ничего собственно-толстовского, и остановлюсь на тех людях, которые окружали его первые годы.
Прежде всего, это была бабушка, о которой Толстой рассказывает так: «Бабушка Пелагея Николаевна была дочь скопившего себе большое состояние слепого князя Ник. Иван. Горчакова. Сколько я могу составить себе понятие об ее характере, она была недалекая, малообразованная — она, как все тогда, знала по-французски лучше, чем по-русски (и этим ограничивалось ее образование), и очень избалованная — сначала отцом, потом мужем, а потом, при мне уже, сыном — женщина…
Дед мой, Илья Андреевич, ее муж, был тоже, как я его понимаю, человек ограниченный, очень мягкий, веселый и не только щедрый, но бестолково-мотоватый, а главное — доверчивый. В имении его Белевского уезда Полянах, — не Ясной Поляне, но Полянах, — шло долго не перестающее пиршество, театры, балы, обеды, катанья, которые, в особенности при склонности деда играть по большой в ломбер и вист, не умея играть, и при готовности давать всем, кто просил, и взаймы, и без отдачи, а главное, затеваемыми аферами, откупами — кончилось тем, что большое имение его жены все было так запутано в долгах, что жить было нечем, и дед должен был выхлопотать и взять, что ему было легко при его связях, место губернатора в Казани. Дед, как мне рассказывали, не брал взяток, кроме как с откупщика, что было тогда общепринятым обычаем, и сердился, когда их предлагали ему, но бабушка, как мне рассказывали, тайно от мужа брала приношения…
После смерти мужа в Казани и женитьбы отца моя бабушка поселилась с моим отцом в Ясной Поляне, и тут я застал ее уже старухой и хорошо помню ее.
Отца бабушка страстно любила и нас, внуков, забавляясь нами, любила тетушек, но, мне кажется, не совсем любила мою мать, считая ее недостойной моего отца и ревнуя его к ней. С людьми, прислугой, она не могла быть требовательна, потому что все знали, что она первое лицо в доме, и старались угождать ей, но с своей горничной Гашей она отдавалась своим капризам и мучила ее, называя: „вы, моя милая“, и требуя от нее того, чего она не спрашивала, и всячески мучая ее. И странное дело, Гаша, Агафья Михайловна, которую я знал хорошо, заразилась манерой бабушки капризничать и с своей девочкой, и с своей кошкой, и вообще с существами, с которыми она могла быть требовательна, была так же капризна, как бабушка с нею.[7]
7
Агафья Михайловна прожила в Ясной Поляне до глубокой старости, получая от графини Софьи Андреевны месячное жалованье. Она была большой любительницей всякой твари. Все стены и потолок ее комнатки были черны от тараканов. Все жалованье она тратила на собак, мышей и тараканов. Она готовила для тараканов кашу с молоком, ставила тарелку с кашей на стол, и большие толстые тараканы сползались отовсюду к угощению. Толстовский дух, как мы увидим это из дальнейшего, веял, по-видимому, в Ясной Поляне всегда, неожиданно захватывая самые разнообразные души (прим. автора).