— Милая, Александра Сергеевна, тише! Ивану Петровичу худо!
И Сашеньке показалось, что эффект от тирады оказался не больше, чем если б отдубасила висящее полотенце.
— Вы вызвались — гм-гм! — подежурить! Подежурить у постели больного! Так идите ж, д е ж у р ь т е! Идите, работайте над — гм-гм! — турбулентностью!
В других обстоятельствах Сашенька, сокрушенная и разгневанная, не испугалась бы хлопнуть дверью погромче, но… не оставлять же Ивана Петровича на эту — гм-гм! — турбулентную дамочку!
Сашенька несгибаема! Гордо шествует мимо хозяйки.
— Но панталоны вам так к лицу, право! Так гармонируют с вашей, именно с в а ш е й фигурой!
Тощая глазенапа, черт побери! .
Ивану Петровичу, доктору неких весьма пунктуальных наук, было столько же лет, сколько Екатерине Перфильевне: сорок. Был авторитетен и уважаем и вместе с тем ходил в джинсах, потертых по моде, называл девушек «золотце ты мое», лихо играл с аспирантами в волейбол и потому все еще считался в институте гусаром: вполне современный доктор наук.
А тут вдруг заболел.
Грипп поначалу, но прокатилась молва: затемнение в легких! Кошмар! Такой славный гусарчик, такой ценный работник, и — затемнение!
И вот он, остроносенький, лысенький, лежит на постели, и под одеялом тельце его едва ощущается! Никакого залихватского вида! Ни на грош обаяния умницы!
— Если искривить лопасть на выходе, — говорит ему Александра Сергеевна, — точка срыва пограничного слоя уйдет вот сюда! — и ведет пальцем по графику.
— Не надо! — возражает Иван Петрович. Из-за высокой температуры в голове у него словно ракета свистит, однако от пышного бюста сотрудницы (не тронутого губами младенца! — разжигает себя) глаз отвести невозможно. — Не надо, золотце ты мое, искривлять эту лопасть, не надо так уж бояться этого срыва! — и он берет Сашенькин палец и несет — да так воздушно, так ласково! — в неизвестные, дух захватившие дали.
Эх, знал бы доктор паук про затемнение в легких!
А у Сашнгьки наступает смятенние чувств. Однако, привыкшая поверять гармонию отточенной алгеброй, она немного помедлила, пытаясь понять, был ли подтекст во фразе про срыв. Да был, был несомненно! И тогда, взяв сухую лапку Ивана Петровича в большие ладони, Сашенька подносит ее к своей не тронутой губами младенца груда.
— Слышите? — она имела в виду стук собственного, верного Ивану Петровичу сердца.
— Слышу, слышу, Александра Сергеевна! — отозвался ласковый голос. Сашенька обернулась, не выпyская болезненной лапки. — А про бульон кто забыл? Кто забыл про бульончик? — напевала Екатерина Перфильевна, делая вид, будто не замечает экспроприации мужниной лапки. —
Идемте же, Александра Сергеевна, скорее идемте на кухню! Нас ждет бульон! С пирожком!
— Никогда! — страстно воскликнула Сапенька, — я пришла сюда не есть и не пить!
Бульон, приготовленный вашими умелыми ручками! — ворковала Екатерина Перфильевна.
У неядовитого человека не повернется язык назвать руки Сашеньки ручками: толстые, гладкие, длинные. Не ручки, нет, но очень хорошие, очень надежные руки. Веря в них, Сашенька про себя их называла удавами, иронизируя над собой, но гордясь. А сейчас впервые ощутила сомнение: однако не может быть! Не может же в таких длинных, гладких руках скрываться порок!
Скрестив удавы свои на груди, Сашенька оглядела наглеющую вертихвостку:
— Вы, Екатерина Перфильевна, верно решили напомнить, что из-за моей будто бы имевшей место оплошности не получился бульон? тактично ли это, Екатерина Перфильевна?
— Тактично? — Екатерина Перфильевна воззрилась на мужнину лапку, угревшуюся ла малознакомой груди. Лапка дернулась было, но безуспешно.
— Тактично ли в тот момент, когда Иван Петрович углубился в работу, отвлекать нас бульоном?
— Катюша, Александра Сергеевна! — воззвал доктор наук, дергал лапку свою посильнее, однако… Капкан, честное слово!
— Углубился в работу? — изумилась Екатерина Перфильевна, с любопытством наблюдая безуспешные усилия мужа против удавов. — Отвлекать вас бульолом? Но потом будет поздно!
— Поздно? — будто прозрев тайну хозяйки, Сашенька в ужасе прикрыла пальцами губы. — Что именно поздно? — Освобожденная лапка Ивана Петровича плавно, словно крыло, опустилась и быстро исчезла под одеялом. — Что вы хотите сказать этим «поздно»? Ах, остынет бульон? Нет, не то вы хотели сказать, вас выдал ваш излишне бойкий язык!
— Катенька, девочки! — вскричал обессиленный доктор.
Ракета теперь не свистела — она буравила мозг.
— Вы смирились, Екатерина Перфильевна! Как раз в то время, когда надо мобилизовать вое силы… и чувства… Зная, чем грозит затемнение…
— Не надо сдвигать точку срыва, Александра Сергеевна! — быстро перебила хозяйка, глазами указывал на Ивана Петровича.
Бедный больной! Услышав вполне репрезентативную интерпретацию «поздно», услышав зловещее «затемнение», бедный доктор затих. Бедный Иван Петрович! Все свои силы он прилагал к изучению движения мухи, кружащей под абажуром. А уши его от избытка внимания шевелились.
И Сашевька уловила волну, изошедшую от учителя:
— Согласна, не надо! — и поднялась во весь свой могучий рост. — Однако не надо другое! Не надо бояться, Екатерина Перфильевна! Бояться сдвигать точку срыва! Больной должен знать полную правду, континуум правды, если хотите точнее… чтобы, ощущая поддержку, любовь, если хотите…
— Не надо играть на низменных чувствах! — перебила Екатерина Перфильевна, стекленея глазами и автоматически поднимаясь за гостьей.
Тут коварная муха, трудившаяся, несомненно, в пользу хозяйки, подло села на лоб Ивана Петровича. Екатерина Перфильевна звонко хлопнула по этому лбу.
— Иван Петрович — не полигон для всяких там мух! —подчеркнула она этим рискованным действием принадлежность Ивала Петровича ей. И быстрелько села, чтоб не стоять под высокой Алсксандрой Сергеевной.
Как же ошиблась Екатерина Перфильевна! Иван Петрович усмотрел в звонком ударе вовсе не заботу дражайшей супруги. Удар отозвался звоном в мозгу. «Катя!» — хотел воззвать несчастный больной, вложив в этот возглас всю возможную укоризну, но тут взвилась Сашенька:
— Однако! Лоб Ивана Петровича и не полигон для упражнений в хлопках! Знайте: лоб этот не только ваш, но и наш, для нас этот лоб — вместилище светлого разума!
Ах, как возвышенно прозвучали эти слова! Жаль лишь, что ракета, издав последний яростный взвязг, вгрызлась, по-видимому, в мозжечок и там с жутким грохотом взорвалась.
Кромешная чернота, круговерть. В жутком кошмаре Ивана Петровича забросило в чан с кипящим асфальтом. Пар, жар, нечем дышать. Иван Петрович в образе птички. Порхает над черным расллавом и вылететь невозможно, потому что рядом — кошачья усатая морда. Спасите, откликнитесь! А за стенками чана женский взволнованный голос:
— Но для чего вам нужно вместилище разума? Для делания диссертации?
А воздух горяч, и некуда деться. И взлететь, фр-ррыкнуть мимо усатого сторожа тоже нельзя, потому что… искривлена лопасть на выходе. Защиты, защиты!
— Я и не думаю теперь защищаться! Мое дело теперь — защищать!..
Какие знакомые, какие далекие голоса! А в легких — не воздух, а плавкий, горячий гудрон. Невозможно дышать.
— Эти ковры!.. Невозможно дышать! Вот оно от чего затемнение в легких: ковры! Дорогие, престижные, полные зловредных микробов!.. Вы — мещанка, Екатерина Перфильевна!
—Я?
Я — птица с обожженными легкими. Я задыхаюсь. Кто запустил меня в чан?
— Вы запустили болезнь Ивана Петровича! Пользовались им как, как… ковродобытчиком! Как… Как…
— Мужчиной? — чей это голос? Катюши? — Уж фи!
Фи! Вэдорное, обядное «фи» спугнуло кота. Метнулся, исчез. И асфальта в легких как ни бывало.
Очнулся… Иван Петрович очнулся, но проявил хитрость: вслушался в перепалку, не раскрывая глаза.