Выбрать главу

А Антоха приближался, его что-то звало к ней: мама, я здесь!

— У поэтессы Сировой муж рубит мясо, — слышался слабый голос отца, — и что же? Он — продавец, а отлично живут!

— Супруг ей в подарок грудинку, а супруга — о персях стихи! — нервно хохотала она. Когда она начинала так хохотать, то и подавно не замечала Антоху. Но он все стоял и смотрел.

А потом она долго рыдала, потом жалобно, тихо плакала, и возле нее суетился отец. Отец накапывал в рюмочку корвалола, и она выпивала, потом клала руки на стол, опускалась лицом на них, отец гладил ей спину.

Антоха брел в спальню, уныло смотрел: а что? Отличная спальня! Нет, дело не в спальне и, может быть, не в анкетах. Разве не видел, как она радовалась, хлопотала, расставляя белую с серебряными закруженциями, гнутую мебель? Разве не улыбалась, примеряя обновку, пошитую ей отцом, разве не хвалилась Нинели Сергеевне, что имеет «тонные» платья, что носит то, что захочет?

Дело было в чем-то другом, и как-то это было связано с арфой. С тем, как она играет на арфе. Словно тогда приоткрывалась некая острая тайна, которую отчего-то и знать не хотелось, но и не мог не пытаться узнать. Оттого, может быть, и мечтал сокрушить, уничтожить музыкальную гадину, и вместе с тем при малейшей возможности мчался на звон царских струн.

Впрочем, ничего этого он не мог объяснить, а просто ходил и смотрел. Ходил, тосковал. Ходил, слушал.

И вот еще. Отчего это, когда отец, после ссоры смиренно возясь у плиты, жарил яичницу с салом, когда все шипело, шкварчало, источало необыкновенные ароматы, когда отец его успокаивал: «Не вешай нос, яичницей обожжешь!» — отчего он отцу не сочувствовал? Отчего появлялась озлобленность на отца, а к ней хотелось бежать, обнимать, утешать хотелось ее — но ведь это она так страшно оскорбляла отца?

У Антохи кругом шла голова, он лопал яичницу, не поднимая глаз, теперь уже на отца, и снова скрывал свои нехорошие чувства, теперь уже к нему.

…Свет резал глаза. Нехотя сполз с постели, потащился к двери, к выключателю. Проходя мимо радиолы, уставился в пол: странно было увидеть пустоту за ней у стены. Вдруг почудилось: да нет же, арфа на месте! И быстро взглянул и поразился, будто и в самом деле ожидал увидеть там арфу.

Значит, было! Значит, случилось. И арфа теперь не вернется, и мебель арабская не вернется, и, может быть, ОНА не вернется.

Никогда не вернется. ОНА не вернется, мама. Мачеха. Мачеха?

Ощупывал беспощадность этого слова: никогда. Нету ее и больше не будет. Но мысль рассеивалась: как нету, как никогда? С детских лет знал, что была, была всегда рядом. А теперь укатила, бросила нелюбимого хилого мужа, бросила нелюбимого пасынка.

Из-за неполного сна во время солнечного заката в теле ощущался озноб, и кожа была будто ободрана.

Погасил свет, снова повалился в постель.

А может, вернется?

Вспомнил отца: «Она сначала придумает, потом под эту придумку жизнь подгоняет. А жизнь-то не ею скроена, вот и морщит. Там уберет — тут косить начинает, тут отпустит —таникуда…»

Придумала развестись — обворовали квартиру, придумает снова сойтись — а арфы-то нет!

Раз с утра подпорхнула:

— Вставай, моя крошка!

А «крошке» шел одиннадцатый год.

— Что, в школу проспал? — нарочито грубо ответил.

— Никаких школ сегодня! — Мама встала над ним, сияя лицом. — Вот твой костюмчик, — сказала. — Смотри, какой чистенький, как хорошенько отгладила я его!

Ему показалось, что в ней была нерешительность. Словно она его собиралась куда-то позвать, а в его власти было отвергнуть. И от этого в ней была нерешительность. Он замер под одеялом.

И так оно и случилось, она сказала такое, чего он никак не мог угадать, из-за чего все сладкое ожидание его преобразилось в протест. Пронзительно, как только хулиган Вячик умел, он завопил:

— Не поеду! Ни за что не поеду к Егору Исаевичу!

Тоже, придумала! Вот ведь упрямая! Отец же четко сказал: в Антохе нет твоих генов!

Но она не обиделась, не раскричалась, как в иные минуты, а, расхохотавшись, принялась его щекотать. Он забился, задергался, отбиваясь, а она ловила его незрелые тонкие ноги с несоответственно большими ступнями, ворошила под ребрами и, время от времени обдавая волнующим ароматом духов, успевала то погладить, то тронуть лоб, шею, щеки губами.

— Прекрати эти нежности! — заорал он противно, изломанным голосом, и, резко вскочив, ударил ее головой, словно бы ненароком.

Грудь была теплая, мягкая. Мама охнула, отошла от него.

Потом они пили чай, и он изводил ее, как дитя: то хочу с сахаром, то зачем положила так много, — а она, на удивление необидчивая, наливала послушно, и клала, и ставила, и под конец у него перед носом оказалось пять чашек, и она, веселая, как летнее солнце, рассмеялась:

— Выбирайте, Ваше привиредничество, какой чай Вам угоден!

Ему сразу вспомнилась арфа, лживая арфа. Понурясь, ногой двинул сдул, пошел за пальто.

В автобусе ехали молча. Угрюмо смотрел в окно. Проплывали дома, скучные, серые, проплывали рекламы кино, нелепо раскрашенные — ничего хорошего он не ждал от этой поездки.

— Здравствуйте, премного наслышан! — встретил их какой-то киношный в этой вельветовой домашней пижаме толстяк с трубкой в зубах. Неопрятный, с седыми кудрями, полными перхоти — как позже заметил Антоха, — весь такой полный, расплывшийся.

Никак уме мог развязать тесемки у шапки.

— Тоник, ответь же, — сказала она. И поторопилась за него заступиться: — Такой возраст! Ломок, стеснителен!

Эта поспешность вызвала еще большую неприязнь к Егору Исаевичу.

— Какой такой возраст? — толстяк нацелился положить на плечо ему свою пухлую руку. Антоха так дерзко глянул в ответ! Рука задержалась. — Он что, инфантилен?

—Просто застенчив, — возразила, королевски улыбаясь, она.

Став сразу бесконечно застенчивым, Антоха потупился.

Мужская рука все же легла ему ла плечо:

— Пойдемте!

Они пошли в комнату, Антоха, ведомый чужой, неприятной рукой, заметил, что другая рука, такая же неприятная и чужая, коснулась маминой талии.

Это запомнилось. Как запомнились кларнеты, гобои и скрипки, развешанные по стенам коридора, Антоха споткнулся, заглядываясь.

Мама словно ждала этого. Шагнула в сторону от руки.

— Егор Исаевич коллекционирует музыкальные инструменты, — сказала Антохе, даря улыбку другому. — Тебе интересно?

«Сколлекционировал бы твою арфу!» — подумал Антоха, кивая.

— Пойдемте сюда! — с жирной улыкой раскрыл двери хозяин. — Встань, мальчик, сюда.

Антоха встал так, чтобы не терять маму из вида.

— Пропой: до-о-о! — Егор Исаевич тронул клавишу пианино.

— Ля-я-я! — завопил Аитоха не в тон. С другой стороны, Егор Исаевич ведь тронул клавишу «ля»!

— Тише, потише! — чужие пальцы, словно крючья, впились в плечо. — Что знаешь ноты — прекрасно. Но не кричи, слушай внимательно: «Ля-я-я!»

— Дo-о-о! — вторил Аитоха тонко, фальшиво, любуясь тем удивлением, которое видел на лице мамы.

— Ре-е-е! — звонко фальшивил, наблюдая, как розовеет она, — ми-и-и! — надсадно тянул, идиотски сводя глаза к кончику носа.

— Возраст, увы, сложный возраст! — поддакивал Егор Исаевич маме, провожая ее и не делая больше попыток положить ей руку на талию. — Конечно, для духовых, для кларнета еще, может быть, не так уж и поздно, но, знаете, возраст, такой неожиданный, ломкий.

В автобусе теперь молчала она.

— Я не хотел, — сказал примирительно, — это получилось нечаянно.

Мама грустно смотрела в окно. Сейчас особенно бросались в глаза морщины в уголках ее рта. Он потянулся к ней.