— Что случилось с Коляном?
Что случилось с Коляном? Надлом после Афгана, в который подзалетел он по законам пространства четырех измерений, попал в самую что ни на есть обоюдокровавую бойню? Или только изгиб, недолгий наклон к пивному колодцу, после чего еще последует распрямление?.. Но если Вовчик спросит сейчас…
— Эй? — спросил он. — Как думаешь, сколько детишек он…
А я уже прожевал. Я проглотил, я избавился!
— Стоп! — заорал я. — Не смей! Заткнись, падло!
— Ну, скок-ко? Ск-коко их — масеньких, смугленьких, черноволосеньких … ско-ко он их полож-ж…
— Заткнись! — заорал я и с замаха запустил яблоком в поганую харю.
Он успел отклониться. Что он умел — отклоняться!.. Этот замах все испортил. Я был в состоянии ярости. Слепой, безрассудной и для меня редкой. Но ведь этот ублюдок затронул Коляна! Скоро десять лет, как Колян вернулся с позорной войны. Он поклялся не вспоминать ее десять лет, значит, и мы помолчим! Но они па исходе, Колян!
Я накрыл дальнюю чашку ладонью. Толстые стенки жгли кожу, но если животное, что напротив меня, вознамерится раскрыть свою пасть, его собственный кофе…
Разве я думал пугать его? Я, со своими шестьюдесятью килограммами против этого дяди весом за сто! Нет, гнев мой был неподделен. Вовчик издал странный горловой звук. Его губы сложились, а кончики их опустились. Рот, щеки, лицо — все расползлось в стороны. Глаза, изумленные и панически заморгавшие, стали краснеть. А я орал и орал, приказывая ему замолчать, и, слава Всевышнему, в этот момент ударил оркестр. Взвыла на высокой ноте труба, и забил барабан. Но я должен был перекрыть этот рев и, как
сумасшедший, я орал и приказывал:
— Все! Все! Заткнись, кода! Прибью! — А он все же мог принять в толк, чего это я вскипятился, потому что никогда не мог постигнуть чувство товарищества, и лицо его, растянутое в стропы щекми, испуганное, вызывало во мне особенный гнев, поскольку ничего в нем не было, кроме испуга и еще — удивления: Колян кончился, так он считал, и чего тогда кипятиться?
Однако если бы вы видели папу Коляна, который при первой возможности навещает своего сына-пожарного, адепта диванного плавания в море свободы… если б видели их отношения, которые стали теперь особенно нежными… если б вы разделили мое убеждение в том, что над человеком, выросшим в ласке и родительской чуткой любви, до конца жизни витает внимательный ангел-хранитель… вы
бы поверили: нет, он не кончился, наш Колян! Он перебесится, он им еще кое-что скажет!
Вдруг звук трубы лопнул, и лишь барабан, тревожно и глухо все бил, бил… И голос мой, словно заранее изготовившись к этой неожиданной пустоте, вдруг потерял детскую кипячливую прыть, и веско, сказочно веско отмерил:
— Молчи! Судить не тебе!
Вовчик по-прежнему таращился на меня с испуганным, немым удивлением. Но вот что-то внутри него сдвинулось, треснуло, какой-то разряд… он сморгнул. Тонкое, жабье веко натянулось на выпуклый глаз и тут же исчезло. А барабал бил, бил… глухо, набатно.
Наконец челюсть его отвалилась, и жабьим, жестяным голосом он проскрипел:
—Ты чё?
— Молчи! — повторил я с неожиданной страстью, энергией. — Судить не тебе!
И снова завизжала, забираясь под сердце, труба. И раскатно разлились фортепианные воды. И рассыпалась звоном гитара. Я облегченно вздохнул: он не затронет больше Коляна! И когда Вочик, перекрывая громы оркестра, завопил на меня, мстя за испытанный страх, я уже кое-что знал. Иерархия детства не изменилась: несмотря на все свои явные преимущества, Вовчик все тот же — тот самый, которого иной раз лупили з а р а н е е (и это не доблестно!), и видит во мне: все того же, каким я был лет двадцать назад (а вот это отнюдь не портит обедню!).
— Что мне Колян! — вопит он, мстя за испытанный страх. — Я был умнне всех вас, вместе взятых! Вы списывали у кого? У меня! И чем же вы платили за это?.. Ненавижу! — трахнул он кулаком по столу. Кулак был здоровый, и стукнул он мощно, и кое-что звякнуло, но ничего не свалилось. А ему надо было, чтобы хоть что-то свалилось, и он тогда смахнул последнюю чашку на пол.
— Официант! — заорал он.
Я знавал эту наглую ресторанную шатию. Они были хозяевами, они за день получали столько, сколько мы — за месяц работы, они нас презирали и при этом терпеть не могли за наше ученое пренебрежение ихними барышами.
— Серега! — вопил Вовчик, перешибая оркестр. — Я зову их Серегами, — это он мне. И в зал: — Серега-а! — явился «Серега». — Замени кофе, Серега! Возьми мелочишку! — он сунул «Сереге» — я не поверил своим глазам — три сотни рублей. — А за ужин расплатится мой собутыльник!..
Это был удар ниже пояса. У меня была своя сотня — но я планировал жить на нее до первой зарплаты на прииске. «Серега» оценивающе смотрел на меня с высоты своего двухметрового роста. Доберусь ли до прииска я?
— Возьми еще мелочишку, Серега! — указывал Вовчик, протягивая зеленую пятидесятирублевку. — За вежливость к моему собутыльнику! Уважай, Серега, его! Шампанского!
«Серега» вдруг наклонился ко мае и обмахнул ладонью мою куртку. Затем снял пылинку с нее. Затем выхватил откуда-то сзади большую бутылку, мигом откупорил, придвинул мне мой фужер и рассчитанным жестом наполнил шампанским.
— Я не просил! — сказал я.
— Вот, Серега, тебе за шампанское! — Вовчик протянул четвертную. — Он не хочет шампанского! Замени кофе, Серега? Через час приходи за расчетом! Он расплатится!
«Серега» запоминающе оглядел меня и исчез.
Мне было не по себе. Воочию увидел я драму человека, который и в самом деле был не лентяй и задачи решал лучше других, а сейчас вот стал вдвое здоровее и выше меня, и много, много богаче… и вот такой перехлест!
— Слушай, Вовчик! — сказал я. — Ты не знаешь моих обстоятельств!..
— А мне плевать! — заорал он, перебивал меня. — Хоть сдохни, а расплатись! Кандидат наук Л-леня, плати!
Я, Вовчик, не буду платить! — сказал я убеждающе тихо. — Мне проще сдохнуть!
— Вот так и будет! Серега открутит тебе твою не шибко разумную голову? Они это делать умеют, будь спок! — Вовчик так громко вопил, что саксофонщик вынул мундштук изо рта, не кончив квадрата, и, что-то буркнув фонисту, отошел к краю эстрады поближе к нам. Барабанщик притих. Зазвучал тихий блюз. А Вовчик, разевая лягушачеподобную, будто бы пьяную пасть, орал про свою ненависть.
Музыкантам обычно я нравлюсь. Саксофонист мне подмигивал. Я думал о том, что с Вовчиком еще стоило повозиться. Такой перехлест!.. А Вовчик орал:
— Вы-ы, подонки, подонки!.. Знаешь, скок… скок… скок-ко я бился над той задачей?.. Н-нэ поишь?.. — он переходил на пьяненький диалект. — Н-нэ поишь? Поишь т-ту з-дачку неравенства? (Я, конечно, не помнил!) Н-ну ка-а же? Ка-а же не поэшь? (Я приподнял плечо, опустил; подергал двумя плечами; наконец, непонимающе вытаращился.) Н-не, ну вспомни, я тада заперся, поишь? (Что-то такое я начал припоминать: это в бане, что ль, а?) Да не-е же! Ну, впо-оми! Шп-нглет-втоумат!
Я вспомнил… Он просиял. Он хватил кулаком по столу. На этот раз поудачнее: «Серега», который как раз ставил нам кофе, качнулся. Но не упал: я поддержал его локоть. Локоть был тяжел, как бревно: я согнулся и выпустил.
— Н-ненавижу! Я скоко сидел? Скоко сидел н-д задачей! А ты мне, с-собака: да все решили, и Агеев решил, и Абашкин! С-собака ты!
Выпрямляясь, «Серега» задел меня своим локтем — я чуть не свалился со стула.
— А-а! — затянул я с пьяной восторженностью. — Выходит, ты заперся от обиды? А-а! — радовался я, как дитя. — А мы-то решили: из вредности заперся!
— Из ненависти! — Вончик опять хватил по столу. Фужер мой чуть не упал, я еле успел его подхватить.