— Помогите! — сказал я. — Давайте вдвоем!
— Ну уж нет! Я отдаю Риту, так еще и роман за вас написать?.. — отвечал он с саркастическим смехом. Герои романа накажут за это! НЛО нас накажет! — он странно, странно смеялся. — Но героя, хоккеиста-то этого, вы раскрутите! Раскрутите героя, допустим, с помощью НЛО! Вот вам задача!
Хлопнула дверь, мы остались одни.
Я был зол и растерян. Рита напевала что-то на кухне.
— Послушай! — я крикнул. — Это кваканье… Ты развела в квартире лягушек?
Но она не поддержала моего настроя на ссору. Она кончила петь. Она предложила созвать гостей.
Я абсолютно, ну абсолютно не знал, как теперь быть. Предложение Риты взбодрило. Я вспомнил про Зину и позвонил. Рита, суя в духовку куриные ноги, вверлула, чтобы Зина приходила с приятелем, что я передал. Рита — в отместку за Зинy — позвала Эдика, и тот пришел, но — один и с гитарой. И, конечно, все перепуталось.
Недоумевающий Эдик пел и играл на гитаре. Зина млела от Эдика. Ее хахаль-приятель, поблескивающий прилизанными золотистыми волосами, поглощал рюмку за рюмкой, быстро хмелея и начиная поглядывать на мою Риту.
Вдруг Рита крикнула:
— Хочу танцевать на столе! На столе!
Разумеется, я не повел бровью. Но Зина — и тот, золотистый болван, взяли за углы скатерть и под вопли сумасшедшего Эдика, успевшего вызволить и затырить под стол все спиртное, сволокли ее на пол.
Эдик ударил по струнам. Рита задвигалась, затрясла телесами на пространстве три метра на метр, овевая нас подолом снизу нечистого платья… Все это было совсем, совсем неуместно, учитывая как тесноту комнаты, так и то, что Рита отнюдь не была маленькой женщиной, а босые ступни ее оказались слишком грубыми для близкого взгляда. Я выхватил у гитариста гитару и рубанул ею по золотистой макушке.
Зина, ликуя, повисла на мне; из-за спины ее взбудораженный Эдик пытался достать меня кулаками. Вырубленный мною золотистый чурбан, подвывая, интересовался, за что я его. А я, свирепея от неудач, от неуместности Риты, от натиска ненужной мне, отработанной Зины, пытался оторвать от себя Зинино коренастое тело, и вся суматоха грозила обернуться пошлейшей бузой, как вдруг Рита (за что и любил!), резко выключив свет и выткавшись в полутьме с чем-то громоздким в руках (кастрюля с водой), опрокинула на нас леденящий поток.
— Уж такая я б…, что не могу без скандала? — изрекла в наступившем безмолвии, прерываемом чавканьем ее босых, хладнокровных шагов…
Фраза застряла в ушах, и позже, в жарком борении неистовой нашей ночи эта фраза время от времени выплывала, и я начинал хохотать в самый неподходящий момент.
— А ты-то, а ты! — смеялась она, раскрывая свои крупные желтоватые зубы. — Отелло!
Чем-то мне нравилось это сравнение. Чем?
— Вот чего нету у Труева, так это — Отелловой страсти! — пропела она, поднимаясь с постели и беря свое платье.
— Ага! — вторил ей жеребячий мой гоготок.
— Люблю его, — вдруг сказала она, а я, не услышав, не вняв, еще погогатывал. — Его я люблю! — повторила она.
Да, она одевалась. Одевалась, не ожидая меня.
— А меня? — спросил я, готовясь к новенькой хохме.
— Утимизирую! — шyтливо потрепала меня по щеке. — Для удовольствия тела.
Похоже, хохма затягивалась.. Пора было закончить ее, но нужно было кое-что выяснить. С леденящей трезвостьо я вспомнил о Труеве и вспомнил, что, может быть, упускаю свой шанс. При этом Рита оделась, я же лежал.
— За что же ты любишь его, голубка моя? — вкрадчиво я вопросил. Она как раз начала подкрашивать губы.
— А ты и не понял? Ведь ради того, чтобы я переболела тобой, только ради того, чтобы я прошла этот путь,.. потому что он-то считает, что каждый обязан пройти спой путь до конца, он разрешил нам остаться здесь! Он без боя уступил тебе меня… ради меня! — говорила она, трогая малиновым карандашиком губы.
— Непротивление злу? — ласково я уточнил.
— …Он светлый, он светлый, — говорила она. — Он собирается в каменоломни, а я не проводила его… Мне стыдно, что именно в этот момент, именно в этой квартире…
— Но ты же сама говорила, голубка: его принцип — принимать мир, как он есть!
— …Я предала его, да! ..
— Его принцип: недеяние! Не ты ли мне говорила об этом, гордясь, но и как бы с насмешкой?
— …Но всё! Я переболела тобой!..
— Его адрес, голубка моя! Где живет его мамочка?
— Там! — она кивнула на письменный стол. — Конверт. От свекрови. Ты собираешься ехать к нему? Не смей! Я одна! Обними меня на прощанье, последний разочек, и я еду к нему! Обними, я прошу! — шептала она, приникая.
И тогда я выхватил браунинг, припасенный для Труева: «дуло к виску, и команда…»
— Ты куда? Ты к нему? Ты дура? — железными пальцами я сжимал ее плечи.
— Да, — легко согласилась она. — Уж такая я добрая дура! Да, дура! Я еду к нему.
Я молчал, не отпуская ее. Ее плечи начали обмякать.
— Добрая дура с неизбывной надеждой, — подтвердила она, обмякая. Сила пальцев моих проникала в нее — я это ощущал всей своей шкурой.
— С неизбывной сексуальной надеждой, — наконец прошептала она. Ее тело стало покорным. Я знал, что уже победил, но мне было этого недостаточно.
Я расстегнул пряжку ремня.
Добрая дура… Что может быть лучше, чем добрая дура? Добрая дура — мечта обывателя. Зачарованно эта добрая дура наблюдала за тем, как я вытягивал из петель на брюках ремень. Ремень был широк, петли — малы, ремень заедало, но мне некуда было спешить.
— Платье тебе лучше было бы снять, — посоветовал я.
Не отрывал зачарованного, доброго взгляда от пряжки ремня (небольшая, пластмассовая, герб города Киева в рамке), дура с неизбывной сексуальной надеждой начала стаскивать через голову это тесное в талии, по широкое снизу летнее платье. Вот я увидел крутые белые бедра, повязанные желтыми трусиками, вот — несколько выпадающий, обширный живот, вот — висячие груди…
Не предупреждая, я с силой ударил.
Она завизжала. Она забыла вовремя расстегнуть ворот, и платье застряло. Руками она тянула вверх это тесное платье, голова ее была окутана голубоватой (с изнанки) материей, а я, видя беспомощность крупного тела и наслаждаясь этой беспомощностью, начал раз за разом наносить с умеренной силой удары, испытывая от этого все большее возбуждение. Полные ягодицы колыхались под моими ударами, пряжка ремня впечатывалась в молочно-белую кожу, я приходил в состояние, близкое к умопомешательству…
Но вот что-то треснуло. Тупо цоквула об пол и покатилась выпуклая желтая пуговка. Рита, наконец, освободилась от платья и рухнула на меня, обвивая руками.
— Ну еще, ну еще! — кусая меня, жарко шептала она, и руками все стискивала меня, и мои руки с ремнем оказались зажаты. Резким, сильным движением я сбросил с себя ее руки и снова ударил, но на этот раз неудачно: ремень ушел вниз, скользнул по ногам. Она снова попыталась меня обхватить, и снова резко, ударно, предплечьями я выбил вверх ее толстые руки и, отступая, теперь уже начал хлестать ее зло, прицельно, не подпуская к себе…
А когда я бросил ее на диван и, изламывая, ворвался в нее, она истаяла у меня на руках до последней молекулы.
— Какой ты! — восхищенно говорила она, прижимаясь всем распахнутым, жарким телом ко мне. Но мне надоело. Покусывая сладкую немецкую жвачку, я ленивно раскинулся, а она, тяжело наваливаясь на меня, все еще чего-то ждала.
«Труев считает, что если писатель талантливо придумал героя, то тот оживает — пусть и в параллельных мирах, и даже может отомстить за создателя, — размышлял я лепиво. — Бред, конечно, бред детский, но занимательный! Этот Труев странный такой!»
— Ах, секс, это всегда немножко насилие! — ворковала Рита, ласкаясь. Я не слушал ее. Мысли свободно текли, я наслаждался покоем.
«Этот роман написан тем, кто знал меня, как облупленного. Ои и писал своего хоккеиста с меня. Но вот вопрос: как же этот чурка-писатель мог мне, такому матерому волку, доверить свою рукопись? Люди глупы, и в первую очередь писатели! — подытоживал я. — А вот вопрос к Труеву: как может хоккеист из романа отомстить за создателя своему прототипу? Вот бред-то, вот бред!»