Берта как раз и забирала от нее новую шляпку: серый фетр, бордовая ленточка по тулье. Скромно, элегантно. Цветка не надо. Они столкнулись в дверях.
Миша отпрянул, вспыхнул и побледнел… Инженер, спец, видный мужчина… Жалко было смотреть… и ужасно приятно! Берта просчитала все разом и до конца. Участь Мишина была решена и раздавлена.
Когда она вышла, Роза-шляпница с неостывшей улыбкой, с которой уговаривала Берту «заглядывать почаще, на той неделе завезут настоящую соломку…», уже брызгала слюной и шипела сыну:
– Ни за шьто! Ты не пойдещь с нею, не пойдещь! С ду-щегубицей! Дуще-гу-би-цей?!
Увы, история любовной горячки и страшного преступления Берты много лет оставалась в городке любимейшей темой пересудов. К тому же старуха опасалась за жизнь единственного сына: это жь уму непостижимо – шьто там у нее в голове, у этой дикой женчины, не приведи господь!
Однако встреча была уже назначена.
Из Золотоноши свидания перенеслись в Днепропетровск и Мариуполь, Мариуполь и Днепропетровск, опять в Золотоношу… Лет семь, кажется – история библейского Яакова наоборот! – лет семь продолжалась борьба за Мишеньку Лещинского: война не на живот, а на смерть между румяной и по-прежнему обольстительной Бертой и старой ведьмой, изощренно проклинающей на идиш душегубицу и всю ее родню.
Не нужно иметь светлейшую Бертину голову, чтобы просчитать исход этой битвы: рано или поздно шляпница должна была пасть, рассыпаться, как старая крепость. Она и вправду с годами приходила в упадок. Память туманилась, забывались имена и даты… но образ душегубицы и ее злодеяние – едва сын вскрывал новое письмо – всплывали перед старухой в подробностях, в речах обвинителя и защитника, взрывах рыданий в зале суда… вызывали прилив свежей ярости – короче, шляпница молодела на глазах.
Последняя битва разыгралась в Днепропетровске, куда Берта должна была окончательно переехать к инженеру Лещинскому жить. Жить! Наконец-то жить, после стольких лет унизительного и горького прозябания.
Она купила билет на поезд, дала телеграмму о приезде, Миша белил спаленку, переделанную из кладовки…
Дня за два до выстраданного Бертой великого воссоединения старуха в своей богом забытой Золотоноше напряглась, поднимая ведерко с углем, и грохнулась на пороге. Она таки организовала себе паралич. Левая рука, правда, шевелилась. Этой ядовитой рукой она скорябала Мише телеграмму: «через мой труп воскл». Соседка побежала на телефонный узел, вызвала инженера Лещинского с работы, и на другой же день тот примчался забрать к себе мамашу. Беленая спаленка пригодилась.
Эта история в родне пересказывалась как спектакль, увлекательная пьеса в исполнении знаменитых актеров. О воплощении пьесы позаботилась Маня, младшенькая Пинхусова девочка, тоже ловкая заворотчица , Маня по прозвищу Вдовья Доля, которая и сама заслуживает отдельной новеллы и когда-нибудь ее таки получит.
Передаю события, не меняя ни слова, – они все, эти девочки- заворотчицы , были актрисами от рождения; как соберемся, бывало, говорила бабка, почнем россказни , да как завернем, завернем такое!.. – лучше всякого театра.
Так что я, пожалуй, просто выпущу на сцену Маню, которая в это время оказалась в Мариуполе у Берты в гостях и стала свидетельницей события.
– Я-то Бэтьке баулы помогала складывать. Она говорит – все, все заберу! Там у Мишеньки дом холостяцкий, так я и тряпочки, и полотенечки…
Ну, а я утюг на угольях чуть не весь день держу: оно хоть и в чемоданах, хоть и помнется непременно, а все же какие ни есть складочки останутся… Вдруг со двора почтальонша орет: «Берта Павловна! Вам телеграмма!»
Та выскакивает и нет ее, нет… что за притча, думаю? А утюг-то у меня на угольях, и я при нем… Вдруг входит Бэтька: бледная, пружинистая, сует мне под нос этот листок:
«Читай!» – говорит.
«Да у меня утюг на угольях!»
«Читай, Маня!»
Читаю по белому черным: «Приезда воздержись». Два слова! Но я таких двух слов ни себе, ни своим дочерям, ни племянницам, ни невесткам… Шутка ли, после семи-то лет: «приезда воздержись»! А?!
«Что скажешь?» – спрашивает Бэтя, а глаза сверкают, как безумные, и куда-то за спину мне смотрят… Счас, думаю, как бы она в меня чем не плеснула… Ша – молчу, молчу!
Растерялась, говорю: «А что сказать? Это ж тебе не Талмуд, чтоб его так-эдак толковать. Написано воздержись, значит, воздержись…»
«Э, не-е-ет! – и улыбается зловеще, холодно так улыбается, что у меня, несмотря на утюг под рукой, аж мороз по коже! – Не-е-т, – говорит. – Я этой телеграммы не по-лу-ча-ла!»
Тут Маня держала торжествующую паузу и заканчивала с неизменным восхищением:
– Светлейшая голова! И железный принцип!
Не знаю, скончалась ли старая шляпница сразу после того, как увидела четырнадцать Бертиных баулов, или пожила еще чуток… какая разница? Вскоре началась война, и в Ташкенте, вернее, в Чирчике, куда был эвакуирован машиностроительный завод, Миша с Бертой оказались уже вдвоем.
Ее поставили директором заводской столовой. Прошу вдуматься и осознать смысл этой фразы, держа в уме военное время, небывало холодные зимы, голод, карточную систему, талоны на обед. Основным блюдом в меню значилась легендарная «затируха» – мучная похлебка, единственным достоинством которой было то, что она беспрерывно кипела в котлах.
На затирухе Берта могла озолотиться. Десятки директоров подобных столовых стали за военные годы богатейшими людьми.
– Но только не Берта, – говорит мне мама. – Она была кристальной честности коммунистом. Кристальной!
При этих словах я представляю себе кристаллики серной кислоты – хотя понятия не имею, как она выглядит, надо бы спросить у знакомого химика. Я ведь никого еще не убивала и даже не помышляла никого изуродовать; то ли яростная фамильная страсть оскудела, то ли просто случая не представилось…