— Но у нас нет времени…
— Причем оба.
Все время приходится доказывать. Забыть об этом не позволяют: каждый раз, в любом разговоре, в любом споре с первых же слов всплывает эта проклятая история, — вот почему я вру, выдумываю, вот почему, записываясь на прием к дантисту или к кому угодно, я уже просто называю его «мой сын», как бы жестоко это ни звучало…
Я позвонил из автомата Бет. Двадцать минут до закрытия. Бет приехала и привезла два некролога — маленькие вырезки об отце и матери из «Лэйк-Форестера», городской газеты, — а также завещание, когда оставалось всего две минуты. Мы положили их на стол, поверх его свидетельства о рождении.
И вот теперь, неделю спустя, в день экзамена, когда сотни детей крошат графит об идиотские овалы, мы едем через Хедлендз на пляж. Всего несколько секунд назад мы наконец осознали, что мы его прозевали…
— О господи, — сказал я.
— Что такое? — спросил он.
— Твой экзамен!
Он прикрывает рот рукой, думая, что я сейчас развернусь, помчусь, как всегда, на ходу выдумывая оправдания, ведь он уже успел привыкнуть к тому, что я мчусь, в пробках колочу по рулю кулаками, ругаю страшными словами ветровое стекло, стучусь в окна, когда двери уже закрыты, умоляю войти в положение…
— Забей, — говорю я. — Уже не имеет значения.
Это правда.
Мы переезжаем.
Два дня назад мы решили, что больше не будем жить в Сан-Франциско, не будем поступать в Лоуэлл, нам не нужно здесь ни школы, ни чего-то другого, мы уезжаем из города, уезжаем из штата, в августе мы соберем вещи, улетим из Калифорнии и возвратимся… нет, на самом деле мы перелетим через Чикаго, мы улетим в Нью-Йорк. Мы снова уезжаем, и пусть все вокруг цокают языками и качают головами, мы уезжаем, несмотря на то, что теперь будем меньше видеть Билла и Бет, — мы снова в движении…
— Я думаю, это правильно. Вот так поездить, посмотреть, что и как, не застревать на одном месте, — сказал Тоф, и я очень люблю его за то, что он это сказал. Он понимает: мне надо, чтобы он сказал что-нибудь такое, и я ни за что на свете не буду спрашивать его, действительно ли он так думает.
Сан-Франциско стал крохотным, и все в нем стало вымирать. Лета холоднее, но и осени уже не такие, как прежде. Дети в Хэйт все время становятся младше, все больше и больше этих детей днями и ночами просиживает на углу Хэйт и Мэсоник со своими вонючими косяками, в своих идиотских обвисающих шапочках, не зная, куда приткнуться. И дорога до работы становится невыносимой, все время одно и то же, — особенно тоскливо бывает по вечерам, когда я, уложив Тофа, запираю дверь и возвращаюсь в офис, — тогда дорога становится просто мучительной — опять то же самое! Я пробовал менять маршруты, стал ездить через Гири, мимо проституток, чтобы внести хоть какое-то разнообразие, и примерно неделю меня развлекало, как все машины замедляют ход и останавливаются, как полицейские охотятся и хохочут, но потом и это примелькалось, и значит, настало время уезжать, потому что тут люди мочатся на тротуарах, теперь уже среда бела дня и в любом месте, здесь все всё время мочатся на улицах, на Маркет-стрит испражняются даже в полдень, и меня уже тошнит и от холмов, которые здесь повсюду, и от того, что надо поворачивать колеса, когда паркуешься, и от этих уродских автобусов, которые прицеплены к каким-то веревкам или проводам и все время ломаются, и вылезают уроды-водители и дергают за провод, пока этот идиотский автобус так и торчит здесь и не дает проехать, и вообще здесь все застревает и не дает проехать…
Все теряет привлекательность, странности этого места ощущаются отчетливее, и контраст становится слишком ярким.
Мы с Тофом продолжаем забираться в гору, ведь если хочешь попасть на Черные Пески, надо подняться очень высоко: сначала все время вверх, где дорога вьется туда и сюда, мимо туристов, которые остановились полюбоваться видами и взглянуть на Золотые Ворота сверху, а на изгибах мы дважды едем в его сторону, и дальше открывается поистине библейский вид, оттуда видны Остров Сокровищ и Алкатрас, потом (слева направо) — весь Ричмонд Эль-Черрито, Беркли и Окленд, потом Бэй-бридж, потом центр города — белые раковины с зазубренными краями, Золотые Ворота кроваво-красные, потом остальные части города, Пресидио, проспекты…
Но мы едем вперед, и по мере того как дорога, петляя, тянется дальше, машины попадаются все реже и исчезают, а на самом верху горы, где туристов уже совсем немного, да и те разворачиваются, чтобы спуститься вниз в закутке, где с трудом можно развернуться, у тоннеля периода Второй мировой на самом верху, потому что там действительно возникает ощущение, что дорога заканчивается именно здесь, на вершине холма…