— От тебя несет поповщиной, как из выгребной ямы!
— А ты залез всеми четырьмя в материалистическое корыто и ищешь небо на его дне!
Я не любил, когда при мне ссорились и спорили, тем более о вещах, в которых я мало что смыслил, и радовался, когда Галя Норцева, которой тоже не по душе были эти мальчишеские петушиные бои, говорила, хмуря топкие золотистые брови:
— Севка, Дима, мальчики, перестаньте, надоело. Леня, почитайте лучше стихи!
И споры кончались любимым всеми нами Блоком:
— «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи…»
Закатное степное небо иногда бывало действительно золотым, бездонно-нежным, а иногда, предвещая ветры и непогоду, багрово-алым, тревожным, как то время, в которое мы тогда жили.
Двадцатый год принес семье Норцевых большие беды. Умерла от рака Севина мать, отец после ее смерти от горя впал в депрессию, проникся мистицизмом, стал бывать в монастырской церкви, ходил на душеспасительные беседы к отцу Иерониму — гугнявому старцу монаху девяноста лет от роду.
Сева по окончании гимназии был призван в Деникинскую армию и направлен в юнкерское училище на ускоренный выпуск.
Но с Деникиным все уже было кончено. Под ударами конницы Буденного его растрепанные, еще недавно стойкие и грозные полки поспешно отходили на Новороссийск, чтобы морем пробраться в Крым, к Врангелю.
Юнкеров училища, в котором учился Сева Норцев, бросили в арьергардный бой — задержать красную кавалерию, дать возможность главным силам белой армии оторваться от наседающих буденновцев с их страшными, неотвратимыми клинками.
В этом кровопролитном коротком бою юнкер Всеволод Норцев и еще один наш гимназист, Максим Коисуг, сын иногороднего батрака, золотой медалист, с оружием в руках перешли на сторону красных.
Мы встретились с Севой уже летом 1921 года. К тому времени он стал секретарем одного из комсомольских райкомов в областном городе. Максим работал там же, в райкоме. Они жили вместе в одной комнате. Я же совершенно неожиданно для себя был избран на областном съезде профсоюза советских работников в члены его правления и тоже уехал из нашего городка. Меня назначили заведующим отделом охраны труда. В основном мои обязанности заключались в том, что я распределял среди отощавших совработников пайки усиленного питания. Я делал примерно то, что некогда делал Иисус Христос, накормивший пятью хлебами и двумя рыбинами «множество людей», но с меньшим, чем он, успехом.
Я не помню, на какой улице жили Сева и Максим, помню только, что она пролегала недалеко от Кубани.
После работы я приходил к ним, в их пустую комнату, в которой, кроме двух железных кроватей, кухонного стола, застланного газетами, и двух табуреток, ничего больше не стояло, и мы спускались вниз, к Кубани, купаться. Многоводная и раздольная Кубань, как ее называли казаки в замечательней своей песне, звучащей, как гимн, — река коварная и с норовом. У нее лошадиной силищи течение, вода желтая, недобрая, с белыми пенными бурунами и зловещими воронками. Только опытный и сильный пловец способен переплыть Кубань в местах ее широкого разлива.
Мы с Максимом, купаясь, плескались у берега, а Сева заплывал далеко. Он был хорошим пловцом и поставил себе целью — переплыть Кубань и, отдохнув на том берегу, вплавь вернуться назад.
Когда он после очередного тренировочного заплыва, по-мальчишески худой, но со стройными, мускулистыми юношескими ногами, со впалым животом и атлетически развернутыми плечами, выходил из воды и бросался на песок, мы с Максимом поглядывали на него с уважением.
Максим — тощий, с красным, коротким, вечно лупящимся носиком, с красными, больными веками — говорил ворчливо:
— Не понимаю, зачем тебе нужно переплывать Кубань? Мы с Ленькой и так видим, что ты порядочный пловец.
— Я не люблю просто плавать, — отвечал ему Сева. — Должна быть какая-то спортивная цель. У меня цель — переплыть Кубань. И я это сделаю, не сегодня, так завтра!
Сидевший на берегу поодаль от нас старик в сивой щетине на подбородке и щеках, босой, в рваных рыбацких портках, сказал:
— Переплыть ее можно, только надо смотреть, куда плывешь. Где бурун, туда не плыви, обходи, там под водой яма донная, — затянет в воронку — и поминай как звали! А еще говорят, в этих ямах сомы-людоеды в засаде сидят. На пуд рыбина, а то и больше. Человек плывет, а он его за ногу цап! — и потащил на дно!
— Вам, дедушка, не приходилось таких сомов-людоедов ловить? — спросил Сева с легкой усмешкой.
— Не приходилось, врать не стану! — серьезно сказал рыбак. — А люди ловили. Говорят, распороли такого пудовика, а у него в брюхе… очки. Одна дужка поломатая, ниточкой перевязана!
Мы с Максимом засмеялись. Старик неодобрительно поглядел на нас и поднялся.
— А переплыть ее, стерву, вполне возможно. Только осторожно! — сказал он на прощанье и пошел вдоль кубанского берега, колыхая свисающую, залатанную мотню своих штанов.
Когда дня через три-четыре я снова пришел к своим друзьям, я сразу почувствовал, что случилось большое несчастье.
Сева сидел за столом на табурете, неподвижный, отрешенный, с лихорадочно блестевшими, воспаленными глазами. Белокурые волосы спутаны.
Максим лежал на кровати.
Я дурашливо-весело выкрикнул с порога:
— Здорово, молодцы!
Мне не ответили.
— Что случилось, ребята?!
Сева так же отрешенно взглянул на меня и тихо сказал:
— Я получил письмо из дома, от Галки. Отца расстреляли!
Я без сил опустился на свободную табуретку.
— Боже мой, за что, Сева?!.
— Какая-то темная, гнусная история. Галя пишет, что будто у призаводских монахов — помнишь их? — нашли винтовки и патроны и будто бы отец был участником их антисоветского заговора. Я не знаю, что там делали монахи, но отец — заговорщик… Какая ерунда! Дело отца вел некий Амосин.
— Я его знаю! — воскликнул я и стал рассказывать историю моего знакомства с Амосиным, но Сева меня прервал:
— Судя по Галиному письму, твой Амосин опасный авантюрист и большой подлец. Галя пишет, что он открыто, нагло носит сейчас папин плащ, — отец привез его еще до войны из Вены… Послезавтра я еду домой. Я должен как-то устроить сестер и кое-что узнать на месте. Я добьюсь пересмотра папиного дела — это мой долг. Я уже был где нужно, и мне обещали все материалы дела затребовать сюда, в область.
— Смотри, Севка, — сказал Максим, спустив ноги с кровати на пол, — будь с этим Амосиным поосторожней. Он наверняка будет играть на том, что ты бывший юнкер.
— А разве я это где-нибудь и когда-нибудь скрывал?! Я ничего и никого не боюсь! — сказал Сева горячо и гордо.
Он встал, прошелся по комнате. Заговорил спокойней, с вдумчивыми интонациями умелого пропагандиста, ведущего беседу со слушателями на трудную, болезненную тему.
— Вы, ребята, должны понять, что революция перебудоражила всю нашу жизнь — до самого дна. На поверхность всплыла всякая дрянь и нечисть. Грязные людишки пристраиваются к нашему делу, у них свои грязные цели и интересы. Они прилипают к днищу революционного корабля, как ракушки, мешают ему свободно плыть. Видимо, Амосин одна из таких ракушек, но разве можно бояться ракушки?!
Остановился посреди комнаты и вдруг совсем другим тоном сказал устало:
— Тем не менее от этого мне не легче. Отца-то нет!..
На следующий день — уже темнело — я пошел попрощаться с Севой перед его отъездом. Пришел и застал дома одного Максима. Он сидел на своей кровати и смотрел в одну точку на полу в углу комнаты. Там стояли башмаки, грязные, с потрескавшейся, кое-где побелевшей кожей, но еще прочные, на пудовой подошве, — надежное изделие интендантства британской королевской армии. Такими башмаками оно снабжало армию генерала Деникина.
— Где Сева? — спросил я, предчувствуя недоброе.
— Севы нет! — ответил Максим с сумасшедшим спокойствием, не отрывая глаз от башмаков.