В зеркале мелькает та самая Луна, какой я была вчера, и ещё день до этого, и ещё. Я не обменялась с кем-либо телами и не очутилась в чьём-либо сне: я истинно прошагала пару половиц, скрипнув одной из них, и распахнула шторы. Наготу пригладили солнечные лучи. Танцуя на носках, я облепила тело тёплыми поцелуями, после чего схватила платье – сухое – и надела его.
Что мне следовало сказать Гелиосу? Как объявить об истинной радости нахождения здесь? Какую помощь предложить? Да и какая помощь служит платой за всё это…?
Платье скользит по слегка взмокшему от жаркого сна телу. Только подол соприкасается с полом, я ловлю движение извне и смотрю в сторону сада. Около зелёной ограды стоит юноша. И он (либо от недостатка ума, либо от переизбытка уверенности) взгляд свой отвести не желает. Всё это время. Он подглядывал? Он видел…?
Я изучаю незнакомца. Кто он и как попал в сад – не беспокоит. Беспокоит его наглость. Беспокоит глупость ситуации. Я отступаю и нервно задёргиваю гардину. И впервой за многое время ощущаю стыд.
В Монастыре тело ничего не значило и за собой не несло – ни перед женщинами, ни перед мужчинами. Ты не прятал себя под обёрткой вранья (красивые одежды требовались для ликования гостей и только) и тканей, и все были таковы, а потому смущение не настигало. В момент, когда топили бани (а мне довелось посетить то место дважды), женщины ступали по лестницам и коридором без одежды; руки их держали тазы, в которых были свалены щётки и тряпки, и по дороге в бани встречались обслуживающие Монастырь – доставщики, уборщики, гонцы. Они, конечно, являлись с периодичностью (в отличие от тёток в столовой), но никогда ни единая кошка не притупляла взгляда при виде мужчины.
А мне – проклятые божки – неловко. И до безобразия стыдно.
Я сбегаю из спальни, оставляя позор около гардины и разбросанной кровати. Непривычные глазу портреты взирают на меня сверху вниз: я проношусь мимо, пытаясь утаить румянец недавней ситуации, но люди эти –вероятно, давно умершие – отмечают меня клеймом. Одна из ступеней выдаёт хруст, и я немедля роняю взгляд в пол. И в этот же миг сталкиваюсь с Гелиосом, который поднимается на второй этаж.
Едва припав к его рубахе, повержено отстраняюсь и прячу руки за спину. Гелиос раскусывает волнение (в ту же секунду) и интересуется самочувствием. О, мне так не терпелось рассказать о тягучем и приятном пробуждении, о никогда невиданном утре, о чудесном пении птиц (он то знает) и привлекательном аромате выпечки, о солнце и Солнце. Мне хотелось взвалить слова благодарности.
Но всё рухнуло от скотского взгляда незнакомца из сада.
– Что случилось, Луна? Ты испугалась? – спрашивает Гелиос.
Вместо ответа с несколько раз встречается с моим затылком; я оборачиваюсь на портреты и оставленный коридор, который горячими следами ведёт в стыдливую комнату.
– Луна, солнце моё, – обращается мужчина, и слова эти привлекают внимание как нельзя лучше. Руки припаиваются к щекам, и румянец оказывается покрыт ладонями. – Что тебя напугало?
Так мы и замираем. Так он и успокаивает.
И я признаюсь, что видела за окном человека (подробности, разумеется, утаивая).
– Это садовник, – объясняет Гелиос и отпускает. – Прости за вольность.
Я киваю. Лишь только потому, что за вольность рукотерапию не считаю; да и ничего приятней тёплых пальцев на коже по утру ещё не придумали.
– Значит, – заключаю я сколько-то мгновений спустя, – садовник. Тот, что Патрик…?
– Да, – быстро соглашается мужчина и разворачивается на носках. – Пройдём на кухню. Если и есть успокоительное лучше чая – ни богам, ни людям оно неизвестно.
И, пока я пытаюсь привыкнуть к древесному вкусу напитка, Гелиос обращается к книге. По правде говоря, большую часть времени он будет обращаться к книгам – вечным сообщникам и молчаливым, однако одаривающими истинами, собеседникам.
Я разжёвываю тянущуюся вафлю. И из благих намерений вопрошаю:
– А ты завтракал?
– А тебя это в самом деле беспокоит? – отвечает едкий взгляд.
То звучит как укол.
Мне не следует открывать рот без надобности, а любое проявление положительного будет расцениваться как попытка умаслить моего спасителя. Я не могу искренне благодарить его, ибо искренность на свете перевелась, оставив рыночные устои и мерзость характеров.
Мужчина показательно раскрывает книгу и возвращается к чтению. Тогда я понимаю, что нарушила многолетний порядок дома. И Гелиос понимает то, отчего спустя секунды невидимо для моих глаз (как он думает) смеётся.Затянувшийся по времени завтрак нарушает зашедшая в дом обслуга. Каждый отсчитывается о проделанной работе.