Выбрать главу

Он снова подскакивает, пытается вырваться, но падает. Прыгает и падает.

Я стою, будто у меня нет сил выбраться из сугроба. Пыл мой остывает, а сердце бьется тревожно, точно это я сам попал в силок.

Заяц снова подпрыгивает и шлепается на землю. Сучит ногами, путается в веревках. Потом замирает. Лежит, разметав ноги, голова на снегу. А веревка силка натянута струной.

Осторожно, словно боясь разбудить спящего, я приближаюсь к моему зайцу. Снег под деревцем истоптан, усеян обломанными веточками, на остром сучке — клок серой шерсти.

Заяц как-то странно неподвижен. Непослушными пальцами я долго стаскиваю петлю, которая до крови врезалась в его лапу.

Скорей бы только освободить его, пусть удирает. Ну его… Но заяц почему-то не встает.

Я подталкиваю его, поворачиваю, пытаюсь как-нибудь поставить на ноги и вдруг догадываюсь — он мертв.

Мысль эта настолько неожиданна, что я в ужасе пячусь от него. Потом наклоняюсь над зверьком и долго смотрю на остекленевший глаз, обращенный прямо ко мне, и никак не могу понять, отчего это произошло. От страха ли он умер? Или… оттого, что очень хотел жить?

Я бреду по глубокому снегу к Бронюсу.

«Можешь забирать, — скажу я ему. — И зайца, и эти свои силки. Бери, мне не нужно. Не надо мне!»

СЛОВНО ЧЕРНАЯ ТЕНЬ…

Многие сказки начинаются словами: «Это было давно». То, что я собираюсь рассказать вам, — не сказка, отнюдь. Однако на этой странице моего детства так и хочется написать: «Это было давно…»

Говорят, будто в день, когда я появился на свет, Мотеюс Юочбали́с помчался за священником для своего отца, а бобылки суетились вокруг старика, готовили его к последнему помазанию. Старик, которого в деревне звали не иначе как Рыжун (у него такое присловье было — рыжун), лежал на чистой постели и едва дышал.

Когда прибыл священник, старик зыркнул на него мутным глазом, но ни слова не вымолвил. Тот ему и так, и этак, даже за бороду подергал, а старик все лежит, сомкнув веки, и похрипывает. Ну, хоть бы голос подал, а то стиснул зубы и лежит.

— У бедняги уже душа с господом беседует, — объяснил молодой священник, усаживаясь в свою выстеленную бахромчатой попоной таратайку.

Зажгли свечу, и бобылки то молитвы бормочут, то поболтают между собой и псалом затянут. Только вдруг одна из них, Ру́ткувене, глянула на старика и давай локтем подталкивать соседок: старик-то приподнимается! И впрямь старик медленно сел, разлепил гноящиеся глаза и махнул рукой в сторону собравшихся баб:

— Кыш, вороны! Кыш, говорю, рыжун…

Руткувене перекрестила старика обмотанной четками рукой, попыталась покропить святой водой.

— Мать!.. Слышь, мать! Настоятеля, что ли, привезти не могли? На что мне этот подпасок, рыжун… Мать!

В комнату влетела Юочбале́не.

— Да побойся ты бога, отец. Не в памяти ты.

— Не докричаться. Моришь меня, рыжун, говорю, а сама уж другого присматриваешь? Ну нет, я вам покажу… Я еще потяну…

— И как только у тебя язык-то поворачивается… Господи боже мой! Каким всегда был, таков и сейчас…

— Щей давай, — попросил, слегка утихнув, старик. — И картошки в мундире…

Откуда ему возьмешь щей — огня не разводили, ничего не готовили. Борща предлагали, клецок, оставшихся от завтрака, но старик уперся — щей ему, и все тут. И картошки в мундире.

Юочбалене и кинулась бегом к нам — по тропинке через поле. Недалеко мы жили, а все же две версты, так что, пока она бегала, старик уже окоченел.

Вот я и родился в тот день, как рассказывают. Рос, как и все деревенские ребятишки, а нрав свой показать успел уже на третий день. Спеленала меня мама, уложила в корыто, а сама пошла на похороны старого Юочбалиса. Я попищал, поныл, а потом поднатужился и выкатился на пол и валялся там полуголый. И ложки рано стал ломать, и чашки бить. Как-то раз пришел к нам старший сын Юочбалисов — Кази́с и принес глиняного барашка. Мне тогда пятый год шел. Дунул Казис барашку под хвост — свистит. Дал мне. Я дую изо всех сил, так, что глаза на лоб вылезают, а никакого звука.

— Ты полегонечку, совсем чуть-чуть, — учит Казис.

А мне охота так дунуть, чтобы от пронзительного свиста все позатыкали уши.

Я отвел руку с барашком, повертел его так и этак, и тут барашек словно ожил в моих руках, соскользнул с ладони и — на пол. Разлетелся вдребезги. Я выпятил губу и гляжу на Казиса. А тот говорит:

— Хотел было тебе на память оставить, чтобы вспоминал, когда вырастешь. Ведь мы больше не увидимся.