Звонок оповестил, что занавес поднят, Фердинанд сунул Даниэлю Жовару свою визитную карточку, сказав, что просит к нему захаживать, и скрылся. Через минуту в ложу у авансцены явилась его богиня, они задернули драпировки и… Но мы обещали рассказать читателю историю о Жоваре, а не о Фердинанде.
Даниэль вернулся после спектакля в отцовскую лавку уже не тем, каким оттуда вышел. Бедный юноша! Он ушел из дому с верой и принципами, а вернулся опустошенный, колеблющийся, подвергая сомненью самые основы своих убеждений.
Он не спал всю ночь, ворочался о боку на бок, словно карп, поджариваемый на рашпере. Все, чему он доныне поклонялся, было осмеяно, поругано; он был точь-в-точь как семинарист, очень глупый и очень набожный, который ненароком услышал рассуждения атеиста о религии.
Речи Фердинанда пробудили к жизни те еретические семена бунта и неверия, что дремлют на дне сознания каждого человека. Как дети, приученные верить, будто они рождаются в капусте, дают волю необузданному юному воображению, едва они поймут, что их обманывали, так и чопорный классик, каким был прежде — и даже еще вчера — Жовар, стал из протеста самым ярым поборником «Молодой Франции», самым неистовым романтиком, превзойдя всех, кто когда-либо подвизался в качестве клакера на премьере «Эрнани». Каждое слово в разговоре с Фердинандом открывало новые перспективы перед его умственным взором, и хоть он еще смутно понимал, что виднеется на горизонте, это не мешало ему верить, что там земля Ханаанская поэзии, куда ему доселе не дано было проникнуть. В невообразимом смятении чувств он нетерпеливо ждал, чтобы розоперстая Аврора отворила врата Востока; наконец любовница Кефала позволила бледному лучу света пробиться сквозь желтые, закопченные стекла в комнате нашего героя. Впервые в жизни он был рассеян. Его позвали завтракать. Он ел как попало и единым духом проглотил чашку шоколада вслед за плохо прожеванною отбивной котлетой. Старики были крайне изумлены, так как жеванье и пищеваренье превыше всего занимали их прославленное чадо. Папенька с лукавым и насмешливым видом улыбался — улыбкой человека с положением, сержанта и избирателя; он думал, что его малыш, бесспорно, влюблен.
О Даниэль! Посмотри, как ты преуспел в своем развитии с первого же шага; тебя уже не понимают, стало быть, ты в таком же положении, как и элегический поэт! Впервые о тебе что-то подумали, и притом подумали неверно. О великий муж! Тебя заподозрили в том, что ты влюблен в какую-нибудь басонщицу, самое большее, в модисточку, а ты влюблен в Славу! Ты уже воспарил на высоту своего гения над этими низменными буржуа, словно орел над птичником! Отныне ты можешь называть себя художником, теперь и для тебя существует profanum vulgus.[12]
Как только Даниэль решил, что настал час визитов, он направил свои стопы к жилищу приятеля. Было уже одиннадцать, а Фердинанд еще не поднялся с постели, что неимоверно удивило нашего наивного юнца. В ожидании хозяина он осмотрел комнату, куда его ввели; она была обставлена мебелью причудливой формы в стиле Людовика XIII, японскими вазами, увешана узорными коврами, заморским оружием, фантастическими акварелями, изображающими хоровод на шабаше ведьм и сцены из «Фауста», и наполнена уймой каких-то никчемных предметов, о существовании которых Даниэль Жовар не имел понятия и не догадывался, для чего они служат: кинжалами с трехгранным клинком, трубками, кальянами, кисетами и еще множеством подобной же бутафории; в то время Даниэль еще свято верил, что кинжалы запрещены полицией и что курить, не нарушая приличий, дозволено только морякам. Его пригласили войти в кабинет. Фердинанд кутался в халат из старинного штофа, на котором были вытканы драконы и китайские мандарины, попивающие чай; ноги свои в пантуфлях с затейливой вышивкой он задрал на белую мраморную доску камина, так что сидел как бы на голове. Он лениво покуривал маленькую испанскую сигарету. Пожав руку своему однокашнику, он взял из лаковой шкатулки щепотку золотисто-желтого табака, завернул в листочек бумаги, который вырвал из своей записной книжки, и преподнес этой чистой душе, Даниэлю; а тот не посмел отказаться. Бедняга Жовар — он ведь сроду не курил — исходил слезами, как дырявый кувшин водою, но благочестиво глотал дым. Он отплевывался и чихал ежеминутно, и делал такие забавные гримасы, что напоминал обезьяну, принимающую лекарство. Когда он докурил свою цигарку, Фердинанд попробовал было угостить его еще одной, но не уговорил; разговор, как и накануне, снова зашел о литературе. В ту пору было так же принято говорить о литературе, как в наше время — о политике, а в старину о том — быть ли ненастью или вёдру; собеседникам всегда нужна какая-то тема, какая-то канва для вышиванья своих мыслей.