Стоя перед витриной в Студи, Фабио понял, что отпечаток, найденный в подвале виллы Аррия Диомеда, вдохновляет Октавиана на безрассудные порывы к давно исчезнувшему идеалу, — юноше хотелось выйти за пределы времени и жизни и перенестись душою в век Тита.
Макс и Фабио ушли в свою комнату; классические пары фалернского затуманили им головы, и они не преминули уснуть. Октавиан же не раз оставлял свой стакан нетронутым, ибо не хотел пошлым хмелем нарушить поэтическое опьянение, обуревавшее его ум; он был глубоко взволнован и понимал, что ему не уснуть; он не спеша вышел из остерии и отправился погулять, чтобы ночной воздух освежил его чело и умиротворил взбудораженные мысли.
Он бессознательно направил шаг к воротам, через которые вступают в мертвый город, отодвинул деревянную перекладину, загораживавшую вход, и наугад углубился в развалины.
Луна заливала белоснежным светом белесые дома, разделяя улицы на две части — серебристо-светлую и синевато-темную. Ночное освещение, приглушая краски, скрадывало изъяны зданий. Теперь не так заметны были, как при ярком солнечном свете, изуродованные колонны, испещренные трещинами фасады, провалившиеся при извержении кровли; недостающие части восполнялись полутонами, и внезапный луч, как удачный блик в эскизе картины, полностью воссоздавал исчезнувшую совокупность строений. Казалось, молчаливые ночные духи восстановили ископаемый город, чтобы показать какую-то причудливую жизнь.
Иной раз Октавиану даже чудилось, будто в сумраке скользят неясные человеческие тени, но они таяли, как только попадали в светлую полосу. В безмолвии проносился какой-то глухой шепот, слышался неясный рокот. Сначала наш юноша думал, что у него просто-напросто рябит в глазах, а в ушах стоит гул, а быть может, это всего лишь обман зрения, вздохи морского ветерка, а то и беготня ящерицы или ужа сквозь заросли крапивы, — ведь в природе все живет — даже смерть, все шуршит — даже безмолвие. Между тем его охватывал какой-то невольный страх, по телу пробегал легкий озноб, вызванный, быть может, ночной прохладой. Раза два-три он обернулся; теперь он уже не чувствовал, как недавно, что одинок в пустынном городе. Неужели его товарищам пришла в голову та же мысль и они его разыскивают среди развалин? Мелькающие где-то тени, неясные звуки шагов — не Макс ли это и Фабио гуляют, беседуя, а сейчас скрылись за углом? Но Октавиан понимал, что такое вполне естественное объяснение противно истине, — об этом свидетельствовало его волнение, — и собственные его рассуждения на этот счет отнюдь не успокаивали его. Пустыня и мрак были населены невидимыми существами, которым он докучал; он проник в какую-то тайну, и здесь, по-видимому, только ждут его ухода, чтобы все ожило. Таковы были причудливые мысли юноши, они владели его умом и приобретали особое правдоподобие благодаря позднему времени, окружающей обстановке и множеству волнующих подробностей, — это легко поймет всякий, кому доводилось оказаться ночью среди обширных руин.
Проходя мимо дома, который привлек его внимание еще днем, а теперь был ярко освещен луной, он увидел в полной сохранности портик, который он при дневном свете пытался мысленно восстановить: четыре дорические колонны с каннелюрами до половины высоты, покрытые, словно пурпурной драпировкой, суриком, поддерживали верх карниза с разноцветным и таким свежим орнаментом, что, казалось, художник закончил его лишь вчера; на стене около двери — лаконский пес, писанный восковыми красками, с непременной надписью: «Cave canem»,[60] яростно лаял на луну и на пришельцев. На мозаичном пороге слово «Have»,[61] написанное оскскими и латинскими литерами, дружески приветствовало гостей. Внешние стены, выкрашенные охрой и пурпуром, высились в полной неприкосновенности. Дом вырос на один этаж, и его черепичная крыша с ажурными бронзовыми акротериями четко вырисовывалась на нежной голубизне неба с мерцающими там и сям бледными звездами.