Признаемся все же, что, несмотря на свою девичью неопытность, кружевница обратила внимание на Тибурция, как на благовоспитанного юношу с приятной внешностью; она несколько раз видела его в соборе, когда он стоял, замерев, перед «Снятием с креста», и объясняла его экстаз благочестием, высоко поучительным в молодом человеке. Не переставая мотать нитки, она думала о незнакомце, встреченном на площади Меир, и предавалась невинным мечтам. Однажды под впечатлением этой встречи она встала и как-то вдруг, незаметно для себя, очутилась перед зеркалом и долго в него гляделась; она рассматривала себя анфас, в три четверти, со всех сторон, открыла, что кожа у нее — и это истинная правда — шелковистей папиросной бумаги, нежней лепестков камелии; что глаза у нее синие и удивительно прозрачные, что зубы у нее чудесные и рот, как персик, а белокурые волосы на редкость удачного оттенка. Она впервые заметила, что молода и хороша. Она вынула из изящного хрустального бокала белую розу, и воткнула себе в волосы, и улыбнулась, увидев, как красит ее этот простой цветок: так родилось кокетство, вскоре за ним придет и любовь.
Но мы уже очень давно расстались с Тибурцием; что-то он там поделывает в гостинице «Герб Брабанта», пока мы сообщаем вам эти сведения о кружевнице?
Он написал что-то на очень красивой бумаге, — должно быть, объяснение в любви, если только это не вызов на дуэль, измаранные и исчерканные вдоль и поперек листки, валяющиеся на полу, свидетельствуют, что это материал, потребовавший очень большой правки и крайне важный. Покончив с ним, Тибурций накинул плащ и отправился снова на улицу Кипдорп.
Лампа Гретхен, звезда мира и труда, мягко светилась за окном, и на прозрачный тюль падала тень склоненной девушки, терпеливо трудившейся над своим нескончаемым рукоделием. Тибурций, волнуясь, точно вор, который вот-вот отомкнет сундук с сокровищами, подкрался к решетке у окна, просунул руку между прутьями и воткнул уголком вниз в рыхлую землю в горшке с гвоздиками свое письмо, сложенное втрое; он надеялся, что Гретхен заметит его утром, когда отворит окно, чтобы полить цветы.
Сделав свое дело, он скрылся так тихо, словно башмаки у него были подбиты войлоком.
ГЛАВА IV
Голубой и юный свет утра заставил померкнуть болезненно-желтые огни догорающих фонарей; от Эско шел пар, как от загнанной лошади, и сквозь разрывы в тумане уже сочилась заря, когда распахнулось окно Гретхен. Глаза у нее были заспанные, и узор, оттиснутый на нежной щеке — след от смятой подушки — свидетельствовал, что она всю ночь спала в своей девичьей кровати на одном и том же боку, сном без просыпа, секрет которого известен только молодости. Торопясь посмотреть, как провели ночь ее милые гвоздики, она накинула на себя что попало под руку; этот грациозный и целомудренный беспорядок был ей удивительно к лицу, и если образу богини не противоречит маленький чепчик, отделанный мехельнскими кружевами, и белый бумазеевый пеньюар, то мы скажем вам, что Гретхен походила на Аврору, «приоткрывшую врата Востока»; может быть это сравнение слишком высокое для простой кружевницы, которая поливает свой сад, помещающийся в двух фаянсовых горшках; но право же, Аврора была не так свежа и румяна, как Гретхен, особенно Аврора Фландрская, — у нее всегда под глазами легкая синева.
Вооруженная большим графином, Гретхен собралась было полить свои гвоздики, и на горячее объяснение Тибурция чуть-чуть не хлынул карающий потоп из графина с холодной водой; но Гретхен заметила что-то белое, выдернула из земли письмо и, узнав его содержание, изумилась. Оно содержало только два предложения, одно на французском, другое на немецком языке; французское предложение состояло из двух слов: «Люблю тебя», а немецкое из трех: «Ich liebe dich», — что на обоих языках означает совершенно одно и то же. Тибурций сделал это на случай, если Гретхен знает только свой родной язык; как видите, он был на редкость предусмотрительный человек!
А ведь правда же, стоило, пожалуй, измарать больше бумаги, чем уходило у Малерба на одну строфу, и выпить для вдохновения бутылку превосходного токайского, чтобы в итоге прийти к этой остроумной и новой мысли. Что ж! Несмотря на свою кажущуюся простоту, письмо Тибурция, может статься, было шедевром коварного расчета, если только оно не было глупостью, что пока еще возможно. И все-таки, разве это не изумительно ловкий прием, уронить вот так, будто каплю расплавленного свинца, в ее безмятежную душу, одно-единственное слово «люблю»? И разве, когда оно туда упадет, в ее душе не возникнут, как на озерной глади, сотни отблесков и кругов, расходящихся вдаль?