Старший лейтенант, видимо, уже парился. Тоня издали услышала голос Федота Ивановича:
— Теперь, слышь, я на полок полезу, а ты подбрось ковшичек.
Раздалось громкое шипенье каменки, пар над крышей закручивался.
— О-ох… хорошо… — застонал Федот Иванович. — Еще-е…
Бревна треснули. Силой пара отворилась дверь, и стало слышно, как в бане круто бурлит кипяток.
— Прикрывай! — закричал Федот Иванович испуганно. — О-ой, смерть моя! А ну еще!..
Тоня села в кустах на корягу. Минут через пять Федот Иванович выбежал голый, дымящийся, в пятнах березовых листьев, сбежал по тропинке так быстро, как будто за ним гнались, с разгону влетел в реку и, сложив крестом на груди руки, присел три раза. Потом потихоньку вернулся, прикрыл за собой дверь.
«Теперь скоро», — подумала Тоня.
Загремели шайки.
— Что это у тебя, слышь, с ногой? Раненый? — донеслось до Тони.
Она замерла.
— С этой ногой целая история, — ответил старший лейтенант.
— Вон что. А я тоже, слышь, раненый был, в японскую. Вот тут видать?
— Нет, не видно ничего.
— А тут?
— И здесь не видно.
— Ну, тогда, значит, заросло, — с сожалением сказал Федот Иванович. — Позабыл, слышь, в какое место и ударило. На мне, как на сосне, дырки заплывают. А было это вот как: лежали мы в Маньчжурии, в окопах. Был у нас подполковник Стенбок. Зверь — царство ему небесное. И была у него сучка махонькая, карманная, ровно крыса, под названием «Дезик». А солдатики, слышь, ее окрестили «Беда», потому что, если она бежит, значит, подполковник недалеко, ну и, конечно, кому-нибудь будет неприятность или в морду. Берег ее подполковник пуще жены. Кто-то ему, слышь, нагадал, что если эта сучка подохнет, — не будет ему в жизни удачи. И нам было строго-настрого приказано сучку не обижать и беречь ее всячески. Ну, ладно. Лежу я в окопе. Вижу — бежит эта «Беда». Выскочила она из окопа и пошла, слышь, прямо к японцу. «Ну, думаю, придет сейчас подполковник, будет всем нам за милую душу». Осенился я крестным знамением и пополз за ней. Зову тихонько: «Беда, Беда!» Она остановилась, на меня глядит. Хитро глядит, стерва. Подполз я к ней совсем близко, рукой достать, а она опять на аршин отбегла. Я к ней, и так и сяк. Сухарь достал. Подманиваю. А она на сухарь глядит и смеется. Что ей сухарь, — к ней повар из Питера приставлен был…
Тоня прислушивалась к плеску воды, бряканью шайки, и ей становилось все грустней и грустней, а из бани глухо доносился голос Федота Ивановича:
— Ну, ладно… Поглядела на меня сучка, кажись, даже подмигнула и побежала к японцу. Я за ней. И так оно, слышь, вышло, что стало до нас далеко, а до японца близко. Ладно еще, что там росла кукуруза — гаолян по ихнему, а то снял бы меня японец. Ползу я и ползу. Я к ней — она от меня. Заметил японец — гаолян шевелится. Наверное, подумал невесть что. Стал шимозой бить. Осерчал, слышь, я тогда, вскочил в рост, изловчился, накрыл сучку шапкой и побег домой. Вот тогда мне в это место и вдарили. Ну, полежал я дня три и обратно — в окоп. Ну, ладно. Узнал подполковник об этом деле, приезжает в нашу роту. Построил нас. Мы тогда, в начале войны, все в белое выряжены были, чтобы японцу видать лучше. Стоим мы все одинаковые, как папиросы в коробке. Ротный на цыпочках бежит докладывать. А подполковник скинул очки и говорит: «Не надо докладывать. Я, слышь, сам хочу узнать, кто сделал это геройство».
Прошел по шеренге один раз, второй. Мы на него, как на магнит, морды воротим. Потом подходит ко мне, тычет пальцем и спрашивает ротного: «Этот?» — «Этот, ваше благородие!» Так мне удивительно стало, что он, ничего не знавши, меня признал, — три дня за ротным ходил, выспрашивал. До тех пор за ним ходил, пока он мне наряда не в очередь не посулил. И по сю пору не знаю, как этот подполковник, царство ему небесное, меня признал.
— Видишь, как просто тогда было героя угадать, — сказал Леонид. — Теперь так не угадаешь. Теперь все герои. Не за это ли дело тебе Георгия дали?
— Нет. Что ты! Это когда мы у речки Шахе стояли, я зараз двух японцев приволок. Егорьевский крест редко кому давали. Ну что, намылся? В реку пойдешь окунуться? Ну, тогда одевайся да пойдем к моей старухе, у нас там полбутылочки очищенной.
«Нет, видно, уходить надо, — вздохнула Тоня, — правда не судьба мне с ним побеседовать».
Она поднялась и отправилась в деревню. Возле ворот беседовали и щелкали семечки девчата. Тоня шла домой, держа в руках туфли, и луна кралась за ней, прячась за крыши.
— Не знаешь, где Леонид Семенович? — окликнула ее Женька.
— С Федотом Ивановичем моется, — ответила Тоня. — А потом к нему пойдет ужинать.
— Вон как. Ты за ним как за ухажером смотришь.
— Не смейся, — грустно сказала Тоня. — Ты бы ему на мундир пуговицы покрепче пришила. Болтаются пуговицы. На ужин — кислое молоко дай. Да когда стелить ему будешь, под голову повыше положи, он любит, чтобы изголовье высоко было.
— Да ты знакома с ним?
— Знакомая! Лучше вас всех его знаю! А вы и подступиться не даете!
И, ничего больше не сказав, она побежала к своему крыльцу. Тетка ее уже спала. Тоня тоже легла, но ей не спалось. Она оделась и вышла на улицу. Окна крайней избы светились.
«Может быть, он вернулся?» — подумала Тоня.
Она пошла, хоронясь в тени, вошла в палисадник и заглянула в окно.
Старшего лейтенанта еще не было.
По комнате ходила Женька. Вот она сняла с вешалки пальто, понесла его за перегородку. «Под голову кладет. Правильно». Вот она вышла, села к столу, придвинула лампу и стала подшивать к кителю пуговицы.
И вдруг так завидно стало Тоне, что пуговицы подшивает не она, а Женька, что она чуть не заплакала. Между тем Женя кончила дело, откусила нитку и, повесив китель на спинку стула, накинула платок, вышла на улицу и направилась к девчатам.
Тоня прислушалась. В тесном закуте ударила ногой по воротам корова, тяжело дыхнула и затихла. Тоня бесшумно вошла в избу. За пологом спала тетя Дуня.
На цыпочках Тоня прошла к стулу, на котором висел китель с вывернутым рукавом. Сердце у нее билось так сильно, что она боялась, как бы от этого стука не проснулась тетя Дуня. Она сняла китель, тяжелый от орденов и медалей, как тулуп, села на то место, где сидела пять минут назад Женя, и отрезала ножницами одну за другой все пуговицы. Одна из них упала и покатилась, бренча, как погремушка. Тоня подняла ее, выдернула зубами нитки.
Потом она стала, аккуратно примеривши, пришивать пуговицы на прежние места и, чем дальше шила, тем светлей и радостней становилось на ее душе.
Тоня пришила последнюю пуговицу. Чему-то улыбаясь, она вышла на крыльцо и остановилась, пораженная сиянием ночи. Было так светло, словно тысячи лун сияли с неба. Было так светло, что можно было пересчитать все зубья у грабель, прислоненных к сараю. Стуча когтями, по ступенькам взбежал серебряный пес и бросился ей на грудь.
— Светло, Жучок… — сказала Тоня, — светло… светло…
Она долго гладила проволочную собачью шерсть и смотрела на белую дорогу, уходящую за околицу, в седые овсы. Потом она пошла спать, и, когда проснулась, было уже позднее утро.
Улыбнувшись, Тоня побежала к тете Дуне повидать Елену Васильевну и рассказать ей и старшему лейтенанту, кто она такая.
Удивляясь своему радостному спокойствию, она вошла в избу. Никого, кроме Жени, в комнате не было.
— А где старший лейтенант?
— Уехал, — ответила Женя.
— Врешь!
— Нет, правда. Вон жене записку оставил… Пойдем, что ли, уже все ушли.
— Я сейчас. Ты иди.
Оставшись одна, Тоня взяла лежавшую на столе записку.
Там было написано:
«Родная моя! Жалею, очень жалею, что не застал. Эшелон стоит сутки. Сегодня в 10.00 едем дальше, на восток, кончать с Японией. Скоро увидимся — насовсем».