Дальше было написано много всего, а на третьем листе сказано:
«И еще одно. Помнишь, я писал тебе о девушке, которая спасла меня в 1942 году. С того времени я встречал сотни девушек, которые могли бы сделать это. Всех их я спрашивал: „Были ли вы в Островках?“ И все они отвечали, что не были. Почему-то мне кажется, что дочь твоей хозяйки, Женя — моя спасительница. Меня навело на эту мысль пустое обстоятельство: она потчевала меня простоквашей, которую я так люблю. Но Женя уже спит, и мне не хочется будить ее. Спроси, пожалуйста, была ли она в Островках при немцах?»
Тоня взяла карандаш и, оглянувшись, приписала сбоку, на полях записки: «Елена Васильевна! Это я велела Жене подать ему простоквашу.
Антонина Тимофеева».
1947
ДВА АВТОМАТА
Несмотря на то, что тащить ослабевшего от потери крови Никонова по лесной чаще было тяжело, Степан Иванович не решался податься ближе к опушке, в редколесье. Там по шоссе проходили вражеские транспортеры.
И Никонов, и Степан Иванович были ранены. На шинелях у них топорщились солдатские погоны, но хромовые, шитые по ноге сапоги Никонова обличали в нем командира.
Левая нога Степана Ивановича была в ботинке и обмотке, а правая, толстая, как бревно, двигалась, не сгибаясь в колене, запеленутая грязными тряпками и берестой.
Они шли по густому лесу. Ели, осины, сосны и березы стояли так тесно, что корни их вытесняли друг друга и лежали в траве неподвижными, словно припаянными к земле петлями. В лесных закоулках было сумрачно и тихо, и только плоские голубые лучи, пронзавшие листву, напоминали о том, что где-то за деревьями сияет солнце.
Степан Иванович тащил Никонова, раздвигая головой еловые лапы. За спиной у него болтались два автомата: один почти новенький, вороненый, а другой потертый, с поцарапанным прикладом. Новенький автомат принадлежал Никонову, а потертый — Степану Ивановичу.
То, что рана Никонова очень опасна, было известно им обоим, и оба они относились к этому с тем возвышенным спокойствием, которое свойственно только обстрелянным солдатам.
— Давай отдохнем, — хрипло проговорил Никонов и остановился.
Степан Иванович с беспокойством замечал, что после каждой остановки сдвинуть Никонова с места становилось все труднее.
— Надо бы идти, — сказал он, — командование ждет данных разведки.
— Скорее всего эти данные придется докладывать не мне, а тебе…
— Кто знает, может, дойдете… — просто и грустно сказал пожилой солдат, не желая оскорблять командира ненадежными утешениями.
— Может, дойду. А ну, все-таки, повтори.
— Есть, повторить, — послушно начал Степан Иванович. — К мосту через реку Тихая согнали женщин. Мост усиляют стойками диаметром примерно двадцать два — двадцать четыре сантиметра, после усиления по мосту свободно пройдет полковая артиллерия… В деревне Воскресенское в школе расквартирована пехота — во дворе сушатся шестьдесят две нижние рубашки… Вы слушаете, товарищ лейтенант?
Никонов молчал.
— Товарищ лейтенант…
— Ты, Степан Иванович, Наде сразу скажи, как ее увидишь. Без всяких выдумок и постепенной подготовки… Ни к чему это. Она все равно догадается.
— Я, товарищ лейтенант, врать неспособный, — хмуро ответил Степан Иванович.
Надя была лейтенант медицинской службы в той самой части, куда недавно прибыл из училища Никонов. Они оказались знакомыми еще «по гражданке». Решив не дожидаться конца войны, они поженились и, скопив офицерские пайки, справили свадьбу прямо в землянке, между двумя вражескими атаками.
— Что ты затосковал, Степан Иванович? — спросил после некоторого молчания Никонов.
— Вы бы лучше молчали, — ответил Степан Иванович, — тяжело раненым разговаривать не положено…
Отталкиваясь локтями от стволов, разведчики вышли на полянку, красную от земляники. Они молча прошли ее, давя ягоду, и снова углубились в сырые лесные сумерки.
— Ведь вот как нескладно получилось… — начал Степан Иванович. — У человека только жизнь начинается, а его в грудь, под вздохи. А я, как бы сказать, свое прожил — а меня в ногу. Правду говорят: пуля-то — дура…
— А что, у тебя нет никого, Степан Иванович?
— До войны все было, как у людей. И жена была, и дочка. Враги сожгли их подо Мгой. И теперь, товарищ лейтенант, я не муж и не отец. Теперь у меня одно название — бобыль… И слово какое-то… немытое… И вот… как бы вам получше объяснить… — он остановился и подумал: — Совестно мне, что я живой останусь, а вы… У вас жена — любовь, одним словом.
— Это ты неверно, Степан Иванович, — сказал Никонов, — тебя тоже любят.
— Никто меня не любит.
— Народ любит…
— A-а, вон вы про что… Общественная любовь — это я понимаю. А я про другое… Я вам говорю — у меня родни нету.
— Весь наш народ тебе, Степан Иванович, родня… Самая близкая родня… — командиру было трудно говорить, в груди его хрипело и хлюпало. — И горести у народа и у тебя — одни, и радости одни… И любовь эта, как воздух, всегда с тобой, Степан Иванович.
— То-то оно и есть… Как воздух… ее, как воздуха, и не видать…
— А ты меня любишь? — неожиданно спросил Никонов.
Степан Иванович оглянулся. На белом, осунувшемся лице командира темнели губы, ломкие, как яичная скорлупа.
— Чего мне вас любить? Я — не Надежда Павловна…
— Так зачем же ты меня тащишь? Сам еле идешь, а тащишь.
Степан Иванович снова повернул к Никонову скуластое, заросшее по самые глаза свинцовой щетиной лицо и удивленно посмотрел на него:
— Как же я вас брошу? Что вы…
— Ну, вот… А ты говоришь… нету.
— Чего нету?
— Любви, говоришь, в тебе нету…
Не трогаясь с места, Никонов медленно оглянулся по сторонам. Каждый шаг давался ему со страшным трудом.
А впереди начинался тяжелый подъем, лес поредел, и тропинка ровной лентой тянулась на бугор.
— Ну, идемте… — нерешительно повторил Степан Иванович.
— Сейчас… Это что?.. — спросил Никонов, кивнув на землеройку, наколотую на сучок. Он явно тянул время.
— Это птаха такая есть. Сорокопут. Поймает лягушку или мыша и накалывает, про запас, значит… Идти надо, товарищ лейтенант… товарищ лейтенант!..
— Сейчас… Пошли! — сказал Никонов, привалившись к дереву, и стал плавно садиться. Он сел, раскинув ноги, и уронил голову на грудь.
Степан Иванович вздохнул и стал ждать. В лесу было тихо. Изредка доносился шум вражеских самоходок и автомобилей. Минут через десять Степан Иванович нерешительно коснулся пальцем плеча Никонова и проговорил:
— Вам бы не надо сейчас отдыхать… Километров пять осталось… Там бы и отдохнули.
Никонов сидел все так же, уронив голову на грудь, словно заснув. Степан Иванович попробовал поднять его. Раненый застонал так громко и страшно, что Степан Иванович торопливо опустил его и оглянулся по сторонам — не услышали ли враги?
— Худо дело… — сказал себе Степан Иванович. — Как быть-то?
Никонов лежал, запрокинув голову, словно указывал острым подбородком в небо, и белая, незагоревшая шея его вылезла из-за воротника.
Немного подумав, Степан Иванович решительно перекинул оба автомата на грудь и, не обращая внимания ни на боль в ноге, ни на близкий лязг стальных гусениц, ни на стон и ругань Никонова, взвалил его на спину и, придерживая так, как придерживают, катая на спине, малышей, побрел вперед, то и дело сбиваясь с тропинки.
— Это еще что? — проговорил Никонов очнувшись. — Опусти… Сейчас же…
— Молчите. От разговора снова кровь пойдет.
— Опусти… Опустите, сержант… Я вам… приказываю.
— Да что там приказывать! Молчите уж…
— Немедленно опустите… Оставьте меня здесь и идите докладывать… Я вам приказываю… Я тебе приказываю, Степан Иванович… Не опустишь — кричать буду… — последние слова его звучали совсем по-детски.