— В колодки?! — ахнул Марков. — После такой работы в колодки? Да бог-то у них есть, али нету?
— Богу они молятся усердно и в церковь ходят неленостно… Так вот и пошло: на заводе работа тяжкая, в казарме — колодки. А еда такая — мы в своем хозяйстве свиней лучше кормили. Месяца через два, одначе, повелено было от колодок нас освободить.
— Сдобрились?
— Нет, болеть, чахнуть начал работный люд. Трое и вовсе померли. Увидел Шредер, что нет выгоды так людей терять, и новое выдумал: всю верхнюю одёжу и валенки на ночь отбирать, чтобы, значит, в одном исподнем работные спали. Думал немчура тем русского мужика удержать в неволе, ан нет, не удержал!
Илья радостно рассмеялся:
— Ушел ты, стало быть?
— Тогда и ушел. Давно у меня сердце горело узнать, что на деревне у нас делается, проведать хотелось бабу, сестер. Мать моя допреж померла. От Угодского завода до Староселья и всего-то верст сорок… Просился я у начальства, обещался за одни сутки обернуться и за то потом отработать. Куда там — и слушать не захотели. «А коли так, ладно! — подумал я. — На сутки не отпускаете, совсем убегу!» Но бежать-то надо было с умом, а то попадешься, шкуру плетьми спустят и на цепь станут приковывать — такое видел я…
Казарма наша стояла на отшибе, и был над ней чердак, куда сторожа разное хламье сваливали. Через этот чердак и порешил я на волю выйти. Ночь выбрал такую морозную, что плюнешь — слюна на лету застывает. В такую пору караульщики спят, в тулупы завернувшись, и опасаться их нечего. Дождался я полуночи, когда по казарме храп пошел на всякие лады, поднялся на чердак и оттудова через слуховое окошечко в сугроб бухнулся.
— Ой, какие страсти! — ужаснулся Илья.
— Сугроб-то глубокий был, не расшибся я, а только морозом охватило меня, по всем жилочкам озноб пошел. Вылез я из сугроба и припустился во всю прыть…
— Неужто в Староселье побежал, дядюшка Акинфий?
— Что ты, дурашка, разве мыслимо такой путь сделать? в одном исподнем да босому? Побежал я к своему мастеру Евграфу Кузьмину. Жил он в деревушке версты за три от завода, и дорога туда была мне ведома. Знал я и то, что его дом — третий от въезда на правой руке… Так я мчался, что аж пот меня прошибал, только подошвы прихватывало, будто на раскаленной сковородке пляшу. Ну, это еще терпимо было, да только, когда уж немного пути оставалось, пристигла меня беда. Поскользнулся я на гладком снегу и ногу свихнул.
Илья стиснул зубы, чтобы не закричать, точно несчастье случилось с ним самим.
— Тут хлебнул я горя. Ползу на карачках, руки-ноги зашлись, рубаха и портки мои леденеть начали, потому мокрые от пота были. Сам не помню, как на Кузьмичово крыльцо я вполз и в дверь заколотил… Хозяин выходит, а я без памяти лежу. Потом уж рассказал он, как втащил меня в холодные сени и долго снегом оттирал. Очнулся, смотрю на старика, и слезы у меня из глаз так и льются, удержу нет. «На тебя вся надёжа, Кузьмич, — прошептал я. — Коли выдашь, конец мне!» — «Али на мне хреста нет, — заворчал старик. — Хоть и вожусь с немцами, все же не обасурманился я».
Марков в восторге схватил грубую руку Акинфия и крепко пожал ее. Он переживал рассказ товарища, как ребенок переживает сказку, сочувствуя бедам героя и радуясь при удачах.
— Вправил мне старик ногу, дернув изо всей мочи, и хоть заорал я от боли, зато сразу легче стало. Потом одел меня во все сухое, накормил, уложил на печку, а перед тем, как на завод идти, в теплый чулан спрятал. Там, в чулане, я и скрывался целую неделю, пока суматоха не улеглась. А суматохи, скажу тебе, было много и в казарме и на заводе. Начальники понять не могли, как я скрылся: следов-то я никаких за собой не оставил. Дверку на чердак прикрыл, как полагается, ямку в сугробе, куда упал, заровнял. Караульщики, чтоб им не попало за небрежение, клялись-божились, что мимо них за всю ночь ни одна живая душа не прошла. В нашу деревню конных нарочных посылали ловить меня, да только и там обо мне слыхом не слыхано было. Тут и пойми, куда я девался!
Акинфий и Илья залились смехом.
— А потом Кузьмич снабдил меня одёжей, топор дал про всякий случай, и пошел я в Староселье. Зимняя ночь долгая, отломал я сорок верст без отдыху и еще до свету пришел в деревню. Нерадостные, ах, нерадостные вести узнал я… Изба наша стояла заколоченная, зашел я к соседу, добрый такой, душевный мужик. Поведал он мне, что баба моя померла в первое же лето, как я в тюрьме сидел. Напилась жарким днем ключевой воды, и в два дни горячка уложила ее в могилу. Сестер моих лопухинский управитель выдал замуж в дальние деревни за самых плохих мужичонков. Так остался я один на свете. — Акинфий вздохнул и долго молчал. — Фузею, охотничий припас и кой-какие пожитки Настасья моя догадалась передать соседу сразу, как меня взяли, и он все это сберег. Вот с тех пор и бродяжничаю я по белу свету…
— Да, горькая тебе выпала судьбина, — тихо и задумчиво сказал Илья.
Два друга долго еще лежали, ворочаясь с боку на бок на сене, устилавшем пол шалаша, пока мерный стук дождевых капель не усыпил их.
Глава III
ВОСПИТАНИЕ ЦАРЕВИЧА АЛЕКСЕЯ
В прежнее время русские цари женились рано. Петра обвенчали с Евдокией Лопухиной, когда ему не было еще и семнадцати лет. Сын Алексей родился 29 февраля 1690 года.
Царевича Алексея Петровича с младенческих лет воспитывали по старинке. Бабка Наталья Кирилловна и мать, царица Евдокия, ветерку не давали дохнуть на маленького Алешу. Ведь он совсем не в отца уродился: тихонький, боязливый, слабый здоровьем.
Тепло укутанный в соболью шубку, в меховой шапочке, в расписных валенках, черноглазый царевич медленно ходит по аллее под надзором нянюшек и мамушек. Под ногами скрипит снег, деревья покрыты белыми шапками, над кровлей Преображенского дворца хмурится небо.
Скучно…
— Хочу в дом! — хнычет царевич.
Дома снимают шубку, но остается кафтанчик на гагачьем пуху, на ногах вместо валенок — меховые чулки. Теплота разнеживает, хочется спать.