— Будем надеяться, что это ненадолго.
Настойчиво, с железной логикой Луггер убеждал, что канули в вечность времена, когда наркоз был опасен, теперь есть врачи-наркотизаторы, искусно владеющие своей специальностью, имеется новейшая аппаратура, современная операционная — настоящий заводской цех со всевозможной всевидящей аппаратурой, следящей за артериальным давлением, пульсом, дыханием, сердечной и легочной деятельностью.
— Ты от меня ничего не скрываешь еще, дитя мое? — закончил он шутливо.
— Я устал, — со вздохом закрыл глаза Штейнер. Слова, сказанные Луггером, и ободрили, и смирили его на какое-то время. Он не трус, но он немного устал, ожидая.
Луггер давно знал и любил Штейнера, был искренне привязан к нему, вместе с ним прошел большой кусок жизненного пути, и разговор с другом оставил в нем тяжелый осадок. То, что ему сказал Генрих, не могло быть настоящей причиной его подавленного состояния, полного горечи. Ему пришла в голову мысль рассказать о душевных переживаниях Штейнера Михайловскому, однако, поразмыслив, он отказался от своего намерения. Вероятно, Михайловский и сам разберется во всем этом. Штейнер бывший офицер, воевавший во Франции, в Польше, в Советском Союзе, пробывший пять лет в лагере военнопленных, испугался смерти. Нелепо! Генрих может обмануть кого-то другого, но не его. Почему Штейнер не был с ним откровенен? Неужели перестал доверять?
…Сон бежал от Штейнера. С полуночи до рассвета он лежал в постели, охваченный чувством горя и страха. Боли в ноге шли раскаленными волнами.
Некий бойкий безымянный автор написал ему, что в Америке, в Калифорнии, у профессора Уайта операции, которую хочет сделать Михайловский, дают хорошие результаты в сорока процентах, тогда как в Советском Союзе успешны всего лишь пять с половиной процентов.
Перечитав несколько раз письмо без обратного адреса, Штейнер помрачнел. Его состояние было на грани духовного и физического истощения. И все же он взял себя в руки — нельзя поддаваться на удочку негодяя. Пытаясь не терять самообладания, он всеми способами старался умерить свое волнение, говорил себе, что писал ему безусловно не друг, а враг, наделенный убогим умом. Но вновь и вновь перед ним возникало множество вопросов. Что скажет Михайловский, если, извинившись, отказаться от его помощи? Почему появилась анонимка? Не поторопился ли он, доверив себя Михайловскому? А если это шантаж? Штейнер уже очень давно взял себе за правило — принимать людей такими, какие они есть. Он был связан с Луггером дружбой не банальной, а настоящей мужской, глубокой. «Почему он так старался меня подбадривать? Значит, сам не убежден, что все кончится благополучно. Впрочем, я тоже хорош гусь, не собираюсь же на погост! Довериться только Гансу, остальным молчок. Какая дикость!»
Оставалось одно: крепиться и ждать и перестать отчаиваться. Казалось, ни один человек, кроме Штейнера и Луггера, не должен был знать, что Штейнера будет на днях оперировать Михайловский. И все же очень скоро об этом затрубили газеты. Как бы то ни было, столь сложная операция служила подходящим поводом для выражения всякого рода сомнений в ее исходе. То, что произошло, говорил Луггер Штейнеру, не могло быть случайностью, а заблаговременно подготовленной провокацией и жестокостью. Хотят скомпрометировать Михайловского.
Штейнер проклинал свою судьбу. Все вновь и вновь она ставила его перед альтернативой. Если он откажется от Михайловского, это будет пощечина не только хирургу. Послужит предлогом для раздувания превосходства медицинской науки в Америке. Может, еще раз посоветоваться с верным Гансом? Тот безоговорочно станет на сторону Михайловского. Штейнеру хотелось, чтобы его пожалели, чтобы кто-нибудь говорил ему успокоительные слова. И все же после ухода Луггера настроение Штейнера несколько улучшилось.
— Эти господа никак не хотят примириться с тем, что ты после плена не захотел остаться в Западной Германии. Здесь стал ученым с мировым именем.
— И долго я буду у них на крючке?
— Увы, бедный Генрих, — пока жив! Это яснее ясного. Собственно, почему тебя это должно волновать? Пошли к черту этого писаку. Шут с ним.
Что думал Михайловский, когда летел в Берлин? Испытывал ли волнение? Да, в известной степени, потому что понимал свою ответственность, принимая во внимание тяжесть, запущенность заболевания Штейнера, его общественное положение, его будущее. Брал на себя риск, сознавая ту драму, с которой соприкасался, оставляя при себе свои сомнения. Он никогда не говорил сотрудникам о всех возможных осложнениях при операции или в послеоперационный период, не уточнял опасность, так как посеял бы страх. Плохая тактика. Сохранял в самом себе беспокойство, проявляя внешний оптимизм. Вместе с тем он считал, что состояние Штейнера было не худшим из возможных вариантов…