Выбрать главу

Он понимал, что груб, жесток, но иначе не мог, он вовсе не был уверен, что сделает повторную операцию лучше, чем сделали первую, что его попытка увенчается успехом, — за время войны у него огрубели руки. И он сказал об этом открыто, даже с некоторой печалью.

— Я согласна на риск, — тихо проронила Добронравова. — Могу дать подписку.

— И этому вас подружка научила?

— Нет, честное комсомольское, сама догадалась.

— Не нужно никаких подписок, — сказал он устало и присел на клеенчатый диванчик. Ему почему-то вспомнилась первая бомбежка под Киевом, когда он, контуженый, перетаскивал на себе раненых из санпоезда в ближний лесок — до тех пор, пока не уснул в одной из воронок. Не вытащи его Нил Федорович и Вика, неизвестно, на каком свете был бы он сейчас. Три дня после этого он провалялся на вагонной полке оглохший, с раскалывающейся головой. Вика ходила за ним, как за ребенком, и он к ней относился как к девочке, покровительственно, с отеческой нежностью. При случае баловал конфетами, которые таскал ему санитар Никитич, почему-то решивший, что сладкое помогает от всех болезней.

— Ладно, Вика, приготовьте все необходимое, — сказал он неожиданно для себя все тем же уставшим голосом, — попробуем. Не получится — не обессудьте.

— Получится! — пропели дуэтом женщины.

— Без наркоза, сержант! Придется терпеть, узнаешь, как она дается, красота-то.

…За всю операцию Любаша не произнесла ни единого слова и даже ни разу не вскрикнула: лишь лицо ее, белое как бумага, указывало на то, что ей больно. А Михайловский не испытывал к ней ни сочувствия, ни жалости, как это иногда бывало с ним во время других операций. Он ничего не видел, кроме маленькой разрезанной губки, и дивился точности своих движений, своему вдруг словно ожившему мастерству и радовался, что техника тонких операций не ушла от него за два года войны. Так, наверное, чувствует себя старый боксер, после долгого перерыва вернувшийся на ринг и с блеском победивший сильного молодого противника. Наконец сняв перчатки, он посмотрел на Вику.

— Пять минут, — сказала она, глаза ее лучились восторгом, — я о таком и не слыхала!

«Не может быть, — подумал он, — не может быть, что всего пять».

Какое-то время он смотрел на бледное, без кровинки, лицо Добронравовой. Вика поднесла к ее вздернутому носику ватку с нашатырным спиртом — она была в обмороке.

А Михайловский пошел к операционному столу, на котором лежал другой сержант, с другим — неизмеримо более серьезным — ранением.

Этот беспокойно долгий день все еще продолжался…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Операция прошла без происшествий. Луггер ассистировал прекрасно, и Михайловскому снова вспомнилась давняя операция Райфельсбергера. Операционная этой роскошной западноевропейской клиники ничем не напоминала баньку около кладбища, наспех обитую простынями. Тут была самая новейшая аппаратура, вызывавшая изумление даже у видавшего виды Анатолия Яковлевича. Конечно, он знал, каких гигантских денег стоит всего лишь день пребывания в этой клинике, но комфорт был выше всяких похвал. «Будь я всегда в таких условиях, я не сделал бы, наверное, ни одной неудачной операции», — думал он. Тут были под рукой все новейшие достижения техники. Все было отлажено до предела и включалось как раз в тот момент, когда это было необходимо. Аппаратура срабатывала словно сама собой, и хирургу не надо было отвлекаться на мысль о том, что сейчас надо подать ту или иную команду. Все средства, которые могли понадобиться, были заранее готовы к действию. И при этом еще был Луггер, так же восторженно, как и тридцать лет назад, следящий за каждым жестом Анатолия Яковлевича.

— Я вас поздравляю, — сказал он, когда, наложив последний шов, Михайловский сдернул перчатки.

Анатолий Яковлевич пожал ему руку:

— Спасибо вам. Вы мне очень, помогли. Если до завтра не произойдет ничего непредвиденного, Генрих будет ходить.

Он начал волноваться только теперь. Потому что знал много случаев, когда после удачно проделанной операции, подобной этой, начиналось отторжение. Самое главное, чтобы полиэтиленовая артерия прижилась. Если этого не случится, все пропало.

Весь день он провел в клинике, то и дело заглядывая в палату к еще не пришедшему в себя после наркоза Штейнеру. Словно не доверяя аппаратам, он прощупывал его пульс, слушал сердце. И каждый раз облегченно вздыхал после осмотра: все шло по плану.

Был второй час ночи, когда, велев моментально вызвать его если хоть что-то в состоянии Штейнера покажется странным, Михайловский отправился в гостиницу. Но заснуть он не мог. Он ложился, гасил свет, потом снова вставал. Ему все время казалось, что телефонная трубка может съехать с рычага, и тщетны будут попытки врачей дозвониться ему. Он непрестанно двигал телефон и время от времени поднимал трубку, дабы убедиться, что он работает, курил сигарету за сигаретой. Попробовал читать, но строчки прыгали перед глазами, и он отложил книгу. Затем снова погасил свет и подошел к окну. К его удивлению, на улице было довольно много прохожих. Ему было непонятно их поведение. Стоит себе пешеход около светофора и ждет, когда включится зеленый свет, а на улице нет ни одной машины. «У нас бы давно уже перебежали на ту сторону», — подумал он и вспомнил искалеченных автомобилями людей; он их частенько видел в институте Склифосовского. Он начал рассматривать светящиеся рекламы: сигареты, электробритвы, магнитофоны, жевательная резина… Мелькание разноцветных огней… Глаза разбегались: красивые рекламы вызывали желание все это купить. В голове была тяжесть. Он лег и на этот раз уснул.