— Это хорошо, — с чувством одобряет Симоненко, — без характеру нашему брату нельзя.
Тарабрин энергично машет рукой:
— Что ты! Пропадешь без характеру. Я тебе расскажу про один случай, ты ахнешь, как все получилось…
— Что за случай?
— Года полтора назад или чуть поменьше, — Тарабрин таинственно усмехается, — познакомился, в общем, с одной… Платьице такое розовое и поясок бархатный. Натой звали…
От воспоминаний Тарабрин постепенно возбуждается, глаза его начинают блестеть. Хотя, кажется, ему немного стыдно рассказывать про себя, но он рассказывает и даже чуть бравирует своей опытностью.
— В Красном Селе, между прочим, жила, — продолжает он и поясняет: — Это от Ленинграда километров тридцать будет. Раза два в кино сходили… Все разговоры разные — про книжки, про природу. Никаких вольностей. Только вот случай помог. Однажды иду в Народном доме. В Ленинграде это вроде парка культуры. Вдруг розовое платьице. Забежал вперед: Ната. И рядом фраер… Модный такой и руку ее держит. То посмотрят, как колесо вертится, то к другой игре подойдут, полюбуются. Руки своей этот фраер от Наты не отпускает… Походил я за ними с полчасика, да и домой. Неудобно, думаю, увидит. А через два дня наше свидание состоялось. Как обычно, в кино пошли. Я тогда ничего не сказал, даже видом не намекнул. Проводил честь по чести. Только в следующее воскресенье пригласил ее в тот самый Народный дом. Ну, она пришла, ждет. А я на тот раз прихватил у нас с завода табельщицу Зойку, разбитная бабенка. Вечером мы вместе с ней жмем к тому месту у каруселей. Я под руку Зойку взял и башкой чуть не щеки ее касаюсь, нежность изображаю… Ната, как увидела, губки поджала, отвернулась. А я с Зойкой мимо, будто ее и не знаю… Так-то, не играй…
— Бывает, — вздыхает Симоненко и, скользнув по лицу Тарабрина, замечает неожиданно серьезно: — Только ты зря с ней прежде не поговорил.
— А чего говорить, и так ясно.
— Может, этот человек никакого отношения к ней не имеет. Может, родственник или еще там кто-нибудь. Надо бы узнать сперва.
— Нечего узнавать, — отмахивается Тарабрин. — Все равно ничего путного не узнаешь. Она бы должна сама мне сказать, если так. Тут, брат, другое…
— Ну, а с Зойкой-то чего? — интересуется после небольшой паузы Симоненко, — как потом-то вечер провел?
— А никак, — глухо отвечает Тарабрин, — угостил мороженым… Спасибо, говорю, Зойка, если в будущем снова неувязка, не откажи, выручай…
— А она?
— Чего она?
— Ну, а она что?
— Смеется…
— Так и разошлись?
— А чего ж еще? Я пошел домой, а она, чтоб наряд даром не пропадал, на танцплощадку отправилась.
— Да, дела… — тянет неопределенно Симоненко.
Они замолкают. В темноте глухо звякает котелком Забелин, укладывая свое нехитрое имущество в мешок, бродят какие-то тени вдалеке по небу, и, кажется, будто в этой темноте, в шорохах воды за обрывом, в непонятных отсветах на горизонте, то возникающих, то пропадающих, таится вечное раздумье людей о покое, о людской доброте, о счастье.
Уже месяц выплывает незаметно из-за леса. Мягкий парок окутывает кусты над рекой. Тарабрин, затушив цигарку, встает, вытаскивает из брючного кармана на длинной медной цепочке часы, справляется, который час: половина десятого.
— Целый день сегодня без выстрела, — говорит он и неожиданно смеется.
— А что, ребята, такая штука: побежал немец обратно…
— Да нет, — вздыхает Симоненко и глядит в темноту. — В полку бы знали… А то все в землю зарываются.
Кусты над рекой совсем черны. Около них давно уже не различить силуэтов Селезнева и Тони. А может, их там и совсем нет. Ведь Тоне надо в полк, и, наверно, шагает она сейчас со своей санитарной сумкой прямиком через луг к переправе, и давно остался Позади Селезнев, провожавший ее. Остался и, может, бродит где-то тут по берегу, не решаясь вынести к людям то, что заполнило сейчас его душу.
6
Забелин сидит на краю окопа, обхватив руками винтовку, и смотрит в сторону лощины и потом правее от нее, где возвышается чуть освещенный лунным светом бугор.
Кустарник и лес за лощиной теперь составляют одно целое и странно приблизились к окопу, и деревья за рекой тоже приблизились к откосу, где сейчас, завернувшись в шинели и плащпалатки, спят солдаты. Кажется, и лес, и река, и эта поросшая кустарником лощина только и ждали ночи, чтобы соединиться, и теперь, когда этот миг наступил, шепчутся о чем-то своем.