Все поднимаются на обрыв и присаживаются на плащ-палатку. Симоненко быстро делит сухари, режет сухую, твердую колбасу. Потом каждый берет свою долю и, черпнув кружкой в ведре, начинает есть.
Тарабрин с хрустом откусывает сухарь, запивает его, обжигаясь кипятком. Забелин сначала макает сухарь в кружке, потом аккуратно подносит его ко рту, облизывает. Наморщив широкий лоб, шумно дует на кипяток Симоненко. Только Селезнев не торопится, кружка стоит рядом, а он сидит и курит, задумчиво устремив взгляд в сторону.
Едят молча, как люди, привыкшие не тратить много времени на подобную процедуру, поглощенные к тому же мыслями о предстоящем дне, в котором все — сплошная неизвестность.
— В Ленинграде, говорят, хлеб начали по норме выдавать, — произносит Тарабрин каким-то приглушенным голосом.
Ему никто не отвечает.
После чая пыхтят самокрутками. Млеет, просыпаясь от солнца, земля.
— Забелин, подмени Шиниязова, — говорит Селезнев.
Забелин встает, поправляет ремень и шагает к окопу. Все смотрят ему вслед. Они видят его выступающие под гимнастеркой лопатки, косолапую, нескладную походку, широкие голенища сапог, шаркающие друг о друга. Симоненко качает головой и собирается что-то сострить по поводу Забелина, но не успевает. «Трах! Tpaxl Трах!» — стучит на переправе. Бьют зенитные орудия. И тут же до слуха доносится тяжелое урчание, в синем утреннем небе ясно обозначились точки — одна, вторая, третья, четвертая…
— Летят, сволочи, — шепчет Симоненко и привстает.
— Давай в окоп! — приказывает сержант.
Накатный злой звук усиливается. Уже видны широкие кресты на фюзеляжах. Машины идут плотно, одна за другой.
— …Восемь, девять, десять… — считает Симоненко.
Сухие выстрелы зениток, захлебывающаяся трескотня пулеметов. А они идут, идут. Вот первая тройка самолетов разворачивается для захода — и сразу же в воздухе заныло по-жеребячьи, качается земля, серия отхаркивающихся, дробящихся звуков заполняет все. Самолеты, выйдя из пике, делают разворот, на их месте теперь другие. Земля дрожит, реже и реже бьют зенитные орудия, и только трескотня пулеметов неистовствует.
Клубы черного дыма повисают на том месте, где находится переправа. Селезнев неотрывно смотрит туда сухим, остановившимся взглядом. Самолеты, отбомбившись, разворачиваются и уходят на запад.
— Хотя бы тройку истребителей! — кричит зло Тарабрин.
— Ай-ай, проклятый Гитлер!.. — тянет Шиниязов и шагает к обрыву, где на плащ-палатке лежит его завтрак.
Селезнев отводит взгляд от плывущих дымов на переправе, и вдруг глаза его жестко щурятся. Он кричит на Забелина:
— Ты куда смотришь? Тебя что — за воздухом просили смотреть? Ворон считаешь… А ну!..
Забелин растерянно моргает выгоревшими ресницами, хочет что-то ответить, но ничего не говорит. Поворачивается в окопе и глядит в сторону лощины.
8
Симоненко после странного окрика командира подходит к пулемету, проверяет диски, щелкает затвором. Глядя на него, Тарабрин тоже находит себе дело — передвигает ветки на бруствере, чтобы лучше была маскировка. Селезнев сидит неподвижно на краю окопа и курит. Уже рассеялся дым на переправе, давно замолкла стрельба, а он хмурится, сидит и курит.
Так же, как и вчера, день обещает быть теплым. После взрывов, рева моторов, пальбы простирающееся впереди безмолвное поле, сияющее солнечными бликами, кажется чужим, непривычным. Селезнев вспоминает разговор с Тоней. Последние напряженные дни, когда полк отходил, сказались. Тоня не подавала виду, и посторонний едва ли мог заметить, но он, Селезнев, все видел — и опавшие щеки, и морщинку у губ, и какую-то серьезность в глазах, которой раньше не было. «Достается девчонке, чего там, — думает он, — одного страху сколько натерпишься. А работа какая… Мы, мужики, и то теряемся». Ему припомнилось, как дней пять назад, когда они занимали позицию у какой-то деревушки, немец страшно обстреливал, и солдату, который лежал с ним рядом, оторвало ногу чуть повыше колена. Осколок, словно пилой, перерезал кость, нога держалась на какой-то непонятной жилочке. Он помнит, как стало бледнеть, а потом покрываться серой синевой лицо солдата, помнит собственную суетню около раненого. Почему-то не удавалось наложить жгут, бинты не слушались… Всех смущала нога раненого, обутая в кирзовый сапог, и, хотя она держалась на единственной жилочке, однако никто не решался перерезать эту жилочку, как будто в ней еще таилась какая-то надежда на восстановление всей ноги. Помнит внезапно появившееся рядом лицо Тони, стиснутые губы и ушедшие в себя глаза. Маленькие руки Тони торопливо орудовали бинтами, нагромождая их на голень раненого, перерезать ту единственную жилочку Тоня, однако, тоже не решилась.