Выбрать главу

Вчера, когда Селезнев пошел провожать Тоню, ему так хотелось побыть с нею наедине, но он специально выбрал место на взгорке поблизости от ребят, чтобы они видели и чтобы никому из них не пришло в голову что-нибудь плохое о Тоне. Обидеть ее, такую беззащитную, это казалось Селезневу невероятным.

Вчера же Тоня смущенно сказала, что очень боится, когда стреляют или бомбят, так боится, что сердце вот-вот разорвется на части.

— Все боятся, — сказал тогда Селезнев, чтобы поддержать ее. — Это только так кажется со стороны, что у другого никакого страха. А на самом деле душа в пятках.

— Ну, не скажи, — возразила она. — Наш командир роты, например, так не переживает. Я сколько раз видела: кругом стрельба, впору только голову пригнуть, а он будто не замечает. Еще на других кричит…

— Так ведь и ты, Тоня, когда тебя касается, как будто ничего не замечаешь. Помнишь, с этим раненым, под таким обстрелом прошла.

— Ну, подумаешь, — протянула Тоня. — Нет, я все же не из храбрых и себя за это часто ненавижу. Мы ведь воюем, — помолчав, добавила она, — немец вон куда дошел, как же тут бояться. Тут нельзя бояться, а то он будет идти дальше и дальше. Я все это понимаю, а вот справиться с собой пока не могу. Как начнут стрелять, так у меня все дрожит… И мама у меня тоже трусиха. Я просто не представляю, как она там. В газетах писали, что были налеты на Москву, а где упали бомбы, на каких улицах, неизвестно. Просто не представляю, что с ней творится.

— В Москву, Тоня, не допускают, — сказал категорическим тоном Селезнев. — Так, прорвется один-другой. Заслон там воздушный поставлен. Все же Москва, это надо понимать…

Весь этот вчерашний разговор звучит в ушах Селезнева, он вспоминает, как проводил ее до половины пути, как вынула Тоня из санитарной сумки пачку «Беломора», как протянула ему руку, как шел обратно, овеянный незнакомой, непонятной радостью, и будто вокруг ничего не было — ни выстрелов, ни окопов, ни полыхания далеких ракет, а были только он и Тоня.

То было вчера. А сегодня?

Пристально смотрит Селезнев на изгиб луга у реки. Вон шагает вдали, чуть пригнувшись, цепочка солдат. Солдаты всходят на холм и скрываются за бугром. Двое из них несут на плечах ящики с противотанковыми бутылками.

— Танков ждут, ворчит позади Симоненко. — Догадались ли заминировать?

— Без нас с тобой, Симоненко, наверно, не сообразили, — отвечает Селезнев.

— Нет, правда, сержант, — бросается в объяснения Симоненко. — Мы же ничего не знаем. Вот лощина, а танк может обойти — и на нас. Орешки грецкие получатся…

Селезнев молчит. Он опускается в окоп, подходит к пулемету, смотрит на запасные диски, патроны. Взгляд его изучает взгорок справа, за которым должны находиться пэтээровцы. Тишина вокруг необычная — ни звука, ни выстрела. Солнце уже бьет им в глаза, и синева неба бледнеет под его лучами. Обрадовавшись наступившему дню, где-то рядом в траве стрекочет кузнечик. Этот звук после недавнего грохота бомб и воя моторов тоской отдается в сердце. Тарабрин и Забелин, насупившись, слушают стрекот кузнечика, и только контуженный Шиниязов равнодушен к этим звукам. Он сидит на бруствере, расставив широко ноги, и мнет сосредоточенно в узловатых, задубелых руках с пожелтевшими от табака пальцами комья земли. На длинном, заросшем седой щетиной лице его мелькает какое-то оживление. Узловатые руки мнут землю, а взгляд нет-нет да и скользнет по ржаному полю.

— Не богата кормилица, — говорит он ни к кому не обращаясь. — Делов много требует…

— Каких делов? — спрашивает громко Тарабрин. Спрашивает так, без интереса, лишь бы что-то сказать.

— У-у… — тянет Шиниязов, почесывая грязной рукой щетинистую щеку. — С утра до утра работай…

— Зато зиму с утра до утра спи, — кричит Тарабрин.

Шиниязов косит на него глазами и машет рукой. Он не настроен разговаривать с несерьезным человеком.

— С утра до утра — это только на войне, — не унимается Тарабрин.

Но Шиниязов будто его не слышит. Он снова мнет в пальцах землю, скользит оживившимся взглядом по ржаному полю и продолжает:

— Землица неважная… глины много. А народ живет справно, — говорит он с удовольствием сам себе. — Домок — пятистенка. Баньку каждый имеет…

Когда, отступая, проходили деревнями, никто на это не обратил внимание. А Шиниязов заметил.

— А у вас что? — кричит снова Тарабрин. — На всю деревню одна банька?