Прибежала Ритка.
— Садись, — сказал он, разглядывая Ритку. — Чего ты такая… Давай по рюмочке.
— Нет, спасибо, — ответила Ритка. — Я посижу здесь…
— Садись, — повторил он. — Мать сейчас закуску принесет.
— Не хочу, — ответила Ритка, не поднимая головы.
Отец, видно, что-то сообразил, отставил стопку подальше от края стола и вышел из комнаты.
— Ну, чего ты такая? — снова сказал он, подходя к Ритке и присаживаясь рядом на диван. — Война! Так мы ж это дело…
Ритка посмотрела на него жалобно и вдруг круто ткнулась головой в свои колени. Он, нахмурясь, положил руку на ее подрагивающие плечи и сидел так несколько минут, пока она не перестала плакать.
«Почему нас не оставили под Ленинградом? Послали сюда, на запад, — думает Тарабрин, продолжая рассматривать в прорезь между кустов кромку леса за рекой. Макушки деревьев уже не алели. — Почему нас не оставили в Ленинграде? — продолжает размышлять Николай. — Здесь туго. Но ведь Ленинград…»
Тарабрин уехал на фронт через четыре дня после начала войны. Эшелон погружали ночью. Провожала только Ритка. «Смотри у меня тут», — он хотел пошутить насчет девичьей верности, но замолчал, вдруг подумав, что надо бы в эти четыре дня сводить ее в загс и все оформить. Ведь, кажется, все решено было еще раньше. «А может, это к лучшему? — пришла в голову другая мысль, — что не сводил ее в загс. Еще неизвестно, что со мной будет…» Ритка стояла тогда рядом — тихая, не плакала и ни о чем не спрашивала. Написал с дороги два письма, потом послал еще два треугольника, а в ответ только одно письмо.
Эшелон мотало по разным железнодорожным станциям и городам, мелькали у переездов люди, тянулись необозримо справа и слева поля, казавшиеся сейчас одинокими и странно неподвижными. Дорога вела на запад, солнце поднималось и вставало, а они ехали и ехали, он глядел на поля, а видел все одно и то же — узкую, в теньке улочку, мать, сморкавшуюся от слез прямо в головной платок, отца, что-то шептавшего побелевшими губами, тихую, с необычно серьезными глазами Ритку — все это, близкое, знакомое, мелькало перед ним и тут же расплывалось, пока он не понял, что какой-то отрезок жизни, может, даже самый хороший, уходит от него навсегда…
Лежали на пригорке солдаты, клонился к закату день, дрожали и плыли от кустов робкие тени, и видели солдаты в этих тенях родимые края и лица.
— Интересно, товарищ сержант, — хриплым голосом прерывает молчание Шиниязов. — Какая сегодня сводка? Как там… — Шиниязов приподымается на локтях и трясет головой сначала в одну сторону, лотом в другую, будто пытается вы грясти из ушей воду.
Селезнев бурчит себе что-то под нос и молчит.
— Не слышал, значит, товарищ сержант, — вздыхает Шиниязов. — Плохо дело. Сводка не знаем, ничего не знаем…
Тарабрин поворачивается лицом к Шиниязову, глядит на него в упор.
— Твоя деревня где? — спрашивает он и, вспомнив, что Шиниязов не слышит, повторяет громче: — Деревня твоя где находится?
Шиниязов часто кивает головой.
— Мой деревня сто шестьдесят километров от Казани. Суровеевский район. — Он выжидательно смотрит на Тарабрина и вдруг широко улыбается, собираясь, видимо, подробнее рассказать о деревне.
Но Тарабрин резко обрывает его:
— Туда не доберутся, не волнуйся.
Шиниязов глядит на Тарабрина удивленно и начинает заикаться:
— Ты почему так? Ты думаешь, мой деревня. Воюем, где положено… Я хочу знать, как здесь, как там, как везде. Немец, понимаешь, молчит, может, повернулось что… Зачем так со мной…
— Ладно, Шиниязов, не лезь в бутылку. Ты, Тарабрин, тоже не задирайся, — вступает в разговор Селезнев, — придет Симоненко, принесет сводку, все узнаем. А насчет немца… — он сплевывает в сторону. — Черт его знает, целый день тихо, может, что и повернулось. — Он снова отхаркивается и, помолчав, добавляет тихо: — Пора бы уж повернуться…
— Зачем говорить так, понимаешь, где моя деревня… Зачем это… — ворчит Шиниязов и, поднявшись, стряхивает шинель, идет к окопу.
Никто из них, ни Тарабрин, ни Симоненко, ни сам сержант Селезнев, не знал в тот момент, что наши части отходили все дальше на восток, туда, за реку. Что войска уже двигаются сейчас по шоссе за лесом, и полк, к которому они принадлежали, много потерявший в последних боях и так и не успевший укомплектоваться в постоянных бросках, получил задачу: задержать любыми средствами противника, не позволить ему переправиться в течение двух дней на ту сторону, пока наши части не займут новые рубежи. Всего этого они не знали, и поэтому тишина, окружавшая их сегодня, казалась им благодатной.