Я вернул документ в целости и сохранности, оставив себе только снятую на ксероксе копию. Листы бумаги были ломкими и я очень боялся их повредить, но Бог миловал. Вот он текст, написанный незнакомым мне человеком более четырех столетий назад:
«Сегодня девятнадцатое мая одна тысяча пятьсот восемьдесят третьего года от рождения Господа нашего. Восемьдесят третий год! — Боже, как давно я живу на этом свете, как хочется дожить до нового столетия! Но нет, не доживу. Я умру, умру может быть даже сегодня. Я знаю это точно и свет вечерней зари окрашивает кровью написанные мною строки. Кому я пишу? Кто вспомнит о бедном Луиджи? Разве только сосед порадуется, что можно прибрать к рукам мой нехитрый скарб да лавочник помянет недобрым словом за так и не отданный долг… И все же я снова в Риме, городе моего детства!
Весь сегодняшний день, скорее всего последний день моей жизни, я просидел на верхней ступени старой каменной лестницы, сидел и наблюдал за текущей далеко внизу на маленькой площади жизнью. Старый, облезший фонтан притулился у стены выходившего на нее храма, мальчишки-оборванцы играли в его тени в камешки, крикливо спорили, отнимая друг у друга мелкие монеты. Жарко, солнце палит нещадно, люди ползают, как сонные мухи и редко когда через площадь прогромыхает, стуча ободом о камни мостовой, запряженная мулом повозка. Я сидел и думал о бессмысленности жизни и мне было грустно… Хотя довольно лгать! Все-таки удивительно устроены люди, даже на смертном одре мы пытаемся в глазах других себя приукрасить. Казалось бы: не всё ли равно, так нет, пока есть ещё последние силы, пусть и дрожит рука, во что бы то ни стало нанести на полотно жизни последний мазок! Что-то подправить, подмалевать… А правда вся в том, что и в последний свой день, как и всю прожитую жизнь, я ждал их!
Вот так вот живешь и не знаешь, кто ты — счастливец, кому довелось прикоснуться к великой тайне мироздания, или страдалец, видевший врата рая, но не допущенный на порог? Радоваться тебе или скорбеть? Кричать во всю глотку или помалкивать в безумной надежде? А вдруг именно сейчас, когда пальцы мои сжимают перо и на столе горит свеча, вдруг в этот самый момент — стук в дверь! Я слышу его отчетливо, слышу скрип ржавых петель, шаги… Проклятый ветер! Господи, что же это за мука такая, Господи!..
Два одетые в выцветшие рыже-коричневые сутаны францисканца! Я вижу их так же ясно, как в тот первый день! Прошло шестьдесят четыре года… — шестьдесят четыре, Господи, как же я стар! — и тоже было самое начало мая, этого странного, волнующего кровь месяца, и замок Клу, что вблизи Амбуаза, утопал в цветах. Их аромат носился по комнатам, пропитывая воздух радостью жизни, и французский двор, и сам Франциск отдавали щедрую дань этой радости, и только Леонардо, старый, уставший Леонардо, бежал с праздника жизни. Точно так же бежал он из Рима, оставив вечный город гению Микеланджело и Рафаэля. Их звезда сияла в зените, он же, великий и непревзойденный Леонардо да Винчи должен был удалиться со сцены. Его гений еще блистал при французском дворе, он носил титул первого художника и архитектора короля, но только я, совсем еще мальчишка, сирота, в ком великий художник принял участие, знал как Леонардо несчастен. Забросив кисти и палитру дни и ночи напролет проводил он за своими записями, обдумывал всё новые проекты ни мало не заботясь об их прижизненном воплощении. Его ум титана не ведал покоя и лишь иногда, сидя в глубокой задумчивости, он поднимал седую голову и, глядя на светлеющие дали, одними губами спрашивал: зачем? Он знал, что умирает, что дни его сочтены. Медленно, как истаивает, растворяясь в темноте, долгий день, уходил он из жизни, но что-то очень важное продолжало его волновать…
Я хорошо помню то утро, когда впервые увидел францисканцев. День начинался чистым и умытым, предвещая радость и покой. Они появились незаметно и, когда я случайно обернулся, уже стояли у залитой солнцем стены, покорно ожидая выхода учителя. Две ржаво-рыжих фигуры на ярком желтом фоне. Их согбенные фигуры олицетворяли повиновение, лица скрывала глубокая тень накинутых капюшонов. Они стояли не шелохнувшись и мне вдруг стало беспричинно страшно. Проходя мимо, я, из-за своего маленького роста, смог мельком увидеть выражение их глаз… у них не было выражения. Глаза эти были ни веселы, ни грустны, они были никакие: на бледных анемичных лицах аскетов блестели влажные белки на которые ровно посредине были будто наклеены черные пятна зрачков. Они смотрели на тебя, сквозь тебя, сквозь тяжелые, каменные плиты террасы. В них не было жизни.