Возражать не имело смысла. Толстопузый ханжа уже имел обо мне предвзятое мнение. Обрисовав меня как преступный элемент и нарушителя воскресного покоя, он добился моего водворения в Чертоги Правосудия. На следующее утро судья, снизойдя к моему джентльменскому виду, согласился допросить меня отдельно. Однако не иначе как в воскресенье вечером мой краснорожий приятель побывал у него. На допросе я держался с безупречным спокойствием, но и это не помогло: обстоятельства дела были признаны до того подозрительными, что только заплатив изрядный штраф и выслушав язвительный выговор, я был выпущен на свободу и прощен за то, что смиренно позволил себе такую роскошь, как молитва в церкви.
Храм второй
Чужеземец в Лондоне, в субботний вечер и без гроша в кармане. Какого гостеприимства вправе ожидать такой человек? Как мне провести этот томительный вечер? Квартирная хозяйка не позовет посидеть в гостиной. Я ей задолжал. Она словно пытается испепелить меня взглядом. И вот я вынужден вариться в этой чудовищной людской каше часов до десяти, а потом красться в свою каморку, где и свечи-то нет.
А произошло вот что. Через неделю после моего бесславного изгнания из заокеанского храма я собрал в чемодан свои пожитки вместе с подмоченной репутацией и отбыл в свой родной, по-отечески ко мне расположенный город Филадельфию. Там случай свел меня с интересной юной сиротой и ее дуэньей – теткой, причем сирота была богата, как Клеопатра, но не так красива, а дуэнья прелестна, как Хармиана,[10] но не так молода.
Для поправления здоровья сироте было прописано длительное путешествие. С материнской стороны у нее были родственники в старой Англии, поэтому начать путешествие она решила с Лондона. Но до того как договориться о корабле, эта парочка подыскивала какого-нибудь молодого врача, который, не будучи связан срочными делами, согласился бы за небольшую плату взять на себя роль личного эскулапа и благородного рыцаря при двух одиноких дамах. Последнее было особенно необходимо, поскольку намечалось не только посетить Англию, но и объездить еще несколько европейских стран.
Этим все сказано. Я явился; я увидел; я оказался этим счастливцем. Мы отплыли. Мы высадились на другом берегу, и там я с тревогой в сердце наблюдал за колебаниями сироты, а затем она весьма решительно меня уволила, по той причине, что материнская родня убедила ее испробовать на первую зиму не сказочно синюю атмосферу Ионических островов, а целительный климат туманного острова Уайт. Вот они, национальные предрассудки. (NB. Состояние здоровья у нее было очень плохое.)
Перед отъездом из Америки мне пришлось взять вперед плату чуть ли не за четверть года, чтобы разделаться со счетами поставщиков, и я оказался на Флит-стрит как на мели – без единого шиллинга. Сдав в заклад те предметы своей одежды, без которых мог кое-как обойтись, я отсрочил этим самые смертоносные наскоки моей хозяйки, а сам тем временем прилежно высматривал, не припасла ли мне судьба хоть какую-нибудь работу.
И вот меня несли с собой те неописуемые толпы, что каждый седьмой вечер с воем катятся по всем главным и второстепенным артериям великого Левиафана[11] – Лондона. Был вечер субботы: рынки, лавки, ларьки и лотки ломились от силы непрестанного прилива. Шла закупка воскресной снеди для трех миллионов человек. Мало кто из них был так же голоден, как я, притом что сказывалась накопившаяся усталость; бессовестные человеческие водовороты отбрасывали меня на углах, как норвежский мальстрем[12] отбрасывает соломинку. Каких только уходов в небытие не видят его бурные волны! Но лучше погибнуть среди сонма акул в Атлантических волнах, нежели умереть нищим чужестранцем в этом Вавилоне – Лондоне. Затерянный, брошенный, без единого друга, я двигался как слепой среди трех миллионов себе подобных. И освещали эту жалкую и безжалостную картину злодейские газовые фонари, посылая свои дьявольские лучи плясать по грязным, скользким улицам.
Да-да, будь сегодня воскресенье, я мог бы уломать какую-нибудь добрую сторожиху, и она пустила бы меня отдохнуть вместо харчевни в часовенку на чьей-нибудь пустующей скамье. Но сегодня суббота. Подошел конец утомительной неделе, и подходит конец истомленному мне.
Выпутавшись наконец из безумного лабиринта узких улочек, что опутывают кусок столицы между Флит-стрит и Холборном, я оказался на широкой и гораздо менее шумной улице, короткой, без магазинов, поднимающейся от Стрэнда к пересечению с другой такой же. Ее сравнительная тишина показалась мне невыразимо отрадной. Словно попал я в зеленый двор, окружающий громаду кафедрального собора, в святое место, где все затихает. Два ярких, высоко зажженных фонаря привлекли мое внимание на этой мирной улице. Я поспешил к ним, подумав, не происходит ли здесь какое-нибудь молитвенное собрание; но с удивлением увидел два узких длинных объявления, гласивших, что сегодня здесь играет Макриди[13] – исполняет роль кардинала Ришелье. Перед дверью почти никого – час был уже поздний, разносчики афиш разошлись либо молчали. Как я узнал впоследствии, этот театр был не только одним из лучших по игравшим там актерам, но и порядки там были заведены строгие, как внутри, так и снаружи. В самом деле, вся эта местность, как мне показалось, когда я высвободился из толкучки и гама бурных течений, против которых – или которыми – меня столько времени носило, вся местность, повторяю, прилегающая к этой приятной улице, словно пеклась о репутации своего театра.