Год и восемь месяцев госпиталя…
После первой, поначалу казавшейся удачной операции, через полтора месяца, наступило резкое ухудшение. У него то поднималась за сорок температура, то его начинал трясти страшный озноб. В такие минуты вся его по-юношески тонкая, высокая фигура, с остро выпиравшими коленками, казалась особенно беззащитной. Врачи ничего не могли понять и, недолго посовещавшись, решились на повторную операцию. Когда вскрыли грудную клетку, увидели обширный гнойный абсцесс в легком. Его дали не замеченные при первой операции мелкие осколки. Но и после операции положение не улучшилось. Все так же подскакивала температура, перемежавшаяся изнуряющими ознобами. Начали бояться заражения крови. В ход были пущены все имевшиеся в арсенале средства — сульфаниламидные препараты и в большом количестве стрептоцид. Горсков почти не приходил в сознание. Его кровать уже вывезли в коридор и загородили байковым стираным-перестираным одеялом. Всем было понятно: часы лежавшего за этим страшным занавесом человека сочтены. Так продолжалось восемь дней. На девятый день температура упала, ознобы прекратились. И под вечер Алеша, на изумление подошедшего к нему врача Баграта Васильевича, довольно внятно спросил:
— Сколько я здесь лежу?
— Алеша, мальчик мой дорогой, сын мой, ты выжил! Понимаешь, мы победили! Ай, какой ты замечательный молодец! — бурно изливал свою радость Баграт Васильевич. — А скажи, — на какое-то мгновение Баграт Васильевич смутился, но потом тихо, с некоторым усилием все-таки продолжил: — Как тебя зовут?
В Алешиных глазах сначала мелькнуло удивление, затем появилось выражение жалкой растерянности и испуга.
— Не знаю… — он сделал судорожную попытку приподняться, но тут же упал. — Почему я не знаю своего имени? Где я был? — с трудом подбирая и выговаривая слова, спросил Алеша. По его худому пожелтевшему лицу потекли слезы.
— Успокойся, мой родной. Да знаешь ли, что случилось? Ты стал говорить! Говорить, понимаешь! Значит, скоро должна вернуться и память. Ты только держись, кацо! После контузии так часто бывает. А она у тебя, мой мальчик, очень-очень тяжелая… А сегодня главное — выздоравливать. У тебя есть родные? — Но тут Баграт Васильевич виновато и беспомощно осекся и сухо проговорил — Сейчас тебя отвезут на перевязку.
После перевязочной Алешину кровать водрузили снова в палату, на старое место.
Выжил Алеша!
Выжил Горсков!
Вокруг него хлопотали врачи — Игорь Иванович, Гри-гол Ираклиевич и особенно привязавшийся к нему Баграт Васильевич, у которого тоже был воевавший где-то на Западном фронте сын по имени Алеша. Выхаживали раненых ласковые, заботливые сестры — Нана, Соня и Лайнэ. Грузинка, чувашка и невесть как оказавшаяся здесь эстонка.
Горсков уже все видел, слышал, понимал, понемногу, правда редко, говорил, но он не знал и не помнил себя вчерашним. Старался и никак не мог представить, что же было в той, его догоспитальной жизни?
Врачам было с ним труднее, чем с другими. Соседи по палате старались помочь ему чем могли.
Алеша, все понимая, страдал от этого еще сильнее.
Он целыми днями лежал почти неподвижно и то безучастно смотрел в окно, то начинал жадно вслушиваться, стараясь понять, в разговоры.
А в палате острили, шутили, всерьез, и вновь — шутки, и вновь — всерьез.
Говорили о самом разном. О традициях — вспоминали часто Отечественную войну 1812-го. Суворов, Кутузов, Багратион…
Говорили о союзниках, об английских танках, которые выходят из строя до боя, об английских самолетах, не выдерживающих в бою соревнования с нашими, об оккупированной немцами Франции и об эскадрилье «Нормандия — Неман», об американской тушенке и розовой консервированной колбасе.
Другие острили:
— Второй фронт!
Их кормили этими продуктами в госпитале.
Но больше всего говорили о доме, о своих семьях. Эти разговоры особенно больно волновали Алешу, и временами ему начинало казаться, что и у него кто-то был там, очень далеко, но где и кто — он вспомнить не мог.
По ночам ему часто мерещились кошмары. Но тогда же, во сне, к нему возвращалась память. И он просыпался с улыбкой от словно пойманного во сне счастья и какие-то мгновения продолжал жить давней, самому теперь неизвестной жизнью. Но это хрупкое, манящее прошлое быстро таяло и исчезало.
Смотрел в окно.
Странно: пальмы.
Странно: огромные магнолии.
Выше мандариновые деревья и чайные плантации.
По дороге, что проходила рядом, в огромном количестве постоянно паслись вороны.
Зачем они здесь?
Разве вороны живут на Кавказе?
Здесь бы попугаям раздолье!
Но попугаев не было, а лишь вороны да южные поджарые воробьи.
Иногда по дороге гнали скот. Абхазцы в широких шляпах и с кнутами в руках.
Алеша вслушивался в разговоры, и где-то в тайниках его сознания, словно в далеком глубоком подземелье, глухо билось и никак не могло вырваться наружу что-то не имеющее для него названия, но такое жизненно важное и необходимое. Ему, словно кислорода, постоянно не хватало этого «что-то», и все происходящее вокруг, казалось, не имеет к нему никакого отношения, хотя он тоже тут, есть, существует…
Кто-то говорил, что в этом госпитале до войны был то ли дом отдыха, то ли санаторий. Алеша воспринимал эти слова как нечто удивительное, ибо кто до войны и в его-то возрасте бывал в санаториях или домах отдыха!
Большинство раненых в госпитале, не привыкших с детства к особой заботе и вниманию, стеснялись внимания врачей и сестер: «Сколько вокруг нас хлопот и забот!» А ранения свои воспринимали не как заслугу, а, скорее всего, как некий укор. И в том, что с ними случилось, винили только себя: «Сам дурак!», или «Сплошал!», или «Вот и не на фронте, а тут еще возись со мной!»
Осенью сорок второго Алеша, как выздоравливающий, начал ходить в столовую.
Бои шли на Северном Кавказе и на перевалах Главного Кавказского хребта, немцы рвались к Махачкале и Каспию, под угрозой был Туапсе, что не так уж далеко, и на море не прекращались бои, — но все это было больше известно от раненых, прибывающих в госпиталь со всех участков войны. А они поступали каждый день.
Алеша был в госпитале старожилом. От других — вчерашних и позавчерашних, месячных и трехмесячных — он узнавал многое о положении на фронте. Слышал, конечно, и о родном Ленинграде…
Раненых по-прежнему много. Но тяжелых все меньше и меньше.
Немцы хлебнули в Новороссийске. Малая земля. И в Туапсе — дважды. Керченская операция не состоялась, и тут немцы потеряли массу живой силы и техники. Так было в Харькове и Ростове.
Досталось немцам и в Нальчике, и в Орджоникидзе, и на Главном Кавказском хребте. Их «Эдельвейс» и прочие горные дивизии погорели.
А природа этих мест, благостная, спокойная, еще больше раздражает, сердит.
Как боролись за жизнь не сразу погибшие, Алеша, пожалуй, впервые понял тут, в Очамчире!..
В Очамчире он опять пробовал брать карандаш. На краях газет. На случайно выпрошенных у сестер бланках. На любых бумажках. Бумага — дефицит и шла на закрутки.
Табак здесь, в госпитале, выдавали чаще, чем на фронте.
Горсков курил, и все вокруг курили. Для него курение — спасение. Даже врачи это ему говорили.
И врачи, и сестры, кроме эстонской Лайнэ, курили.
А он курил и экономил бумагу.
В начале сорок третьего к нему начала возвращаться память. Медленно, трудно, неожиданными толчками. Это было как тяжелые роды — когда ребенок бьется в утробе матери, стремясь вырваться из небытия. И наконец, еще не успевший войти в жизнь, но уже обессилевший от первой своей борьбы за нее, все-таки начинает жить.
Баграт Васильевич определил его в команду выздоравливающих.
А вскоре его сделали при госпитале санитаром.
Казалось, все было прекрасно.