Откуда-то ударили зенитки, а Горсков лежал, ничего не понимая, прижав правую руку к холодному камню.
— Ты что, Алеша? — подбежал Федотов. — Вставай! Вставай!
Алеша бессмысленно смотрел на Федотова:
— Не могу, Саша, не могу!
— Давай я тебя, — суетился Федотов, стараясь приподнять Горскова, но тот заваливался на бок.
Алеша старался плотнее прижать горящую руку к мостовой. Так боль была терпимее.
А зенитки продолжали палить в черное небо. Трассирующими били пулеметы.
На площади кричали раненые… Три лошади лежали с разорванными животами. Одна, с перебитыми ногами, билась.
— Прикончи! Прикончи ее! — кричал кто-то.
Раздался выстрел, и лошадь затихла.
В свете костра Алеша увидел красноармейца, который прижимал к животу свой автомат. Под ним расплылось пятно крови. Он сам упал на автомат, и тот выстрелил.
Кто-то впрягал в тачанки лошадей, и на них клали раненых.
Кто-то матерился.
— Славяне! — кричал осипший голос. — Где вы, славяне?
Наконец Федотов силой оторвал Алешу от мостовой и поставил на ноги. Правый рукав шинели и гимнастерки у него был разодран. По клочьям текла кровь.
Алешу качало и подташнивало.
— Ты можешь идти? Здесь близко! Очень прошу тебя, Алеша, ну пожалуйста! — умолял Федотов.
— Я попробую, не сердись, я попробую, — шептал Алеша. — Как глупо! Как глупо!..
Они двинулись в сторону своих.
— Обопрись на меня, больше обопрись! — просил Саша.
— Сейчас, сейчас, только отдышусь, — повторял Горсков.
Его вырвало, стало чуть легче.
Левой рукой он прижимал правую, и она тоже была вся в крови.
Они добрались с трудом.
Алешу перевязали как могли, но все понимали, что ранение тяжелое.
— Надо искать врача, — сказал Серов.
Притащил откуда-то военфельдшера, пожилого мужчину с прокуренными усами.
Тот осмотрел раненого.
— У вас транспорт есть? Немедленно в госпиталь!
Завели газик, погрузили Горскова в кузов. С ним поехали Серов и Федотов.
По пути Алеша впал в беспамятство и, когда они приехали в госпиталь, уже ничего не понимал. В голове мелькали Катя, Светлана и почему-то Вера.
ХХХIII
Он пришел в себя на вторые сутки — в чистом белье, в большой десятиместной палате. Первое, за что ухватился, — рука. Она была цела. Правда, в бинтах, и на привязи, но цела.
«До чего не повезло, — подумал. — Отвоевался на самом финише войны. И так бездарно, глупо!»
Его каждый день навещали трибунальцы.
Через неделю Серов сказал:
— Кажется, завтра мы двинемся дальше… Но вы не огорчайтесь, Алексей Михайлович, вы нас еще догоните.
— Теперь не догонишь…
Горсков подумал, попросил:
— Скажите, Виктор Степанович, чтобы Федотов ко мне сегодня забежал…
Федотова он попросил:
— Саша, собери мои вещички. А главное, мои работы. Свяжи их покрепче. И занеси если можно, сюда.
Они обнялись.
Саша все принес — чемодан и картины.
— И… — Алеша не знал, как начать. — Рисовать тебе надо, Саша!
Федотов задумался.
Потом сказал:
— Сам знаю, но что-то оборвалось во мне, Алеша, после всего, что случилось. Особенно после этих шести месяцев проверки…
Первые две недели прошли благополучно, но потом рука опять заныла. Он уже знал, что ранение нелегкое: задеты кость и сухожилия.
— Придется ампутировать, — сказали врачи.
Горсков восстал:
— Ни за что!
Он понимал, что все рушилось. И «Спящая девушка», и «Предатель», и «Отступление», и все задумки на будущее.
— Ни за что! — повторил он начальнику отделения.
Его уговаривали, грозили, а он повторял одно:
— Ни за что!
Он дал подписку.
В декабре его погрузили в теплушку санитарного поезда. Поезд двинулся по узкой венгерской и румынской колее через Трансильванию на Яссы. Потом пересадка, санпропускник, и дорога, уже наша, пошла на Киев. Рука ныла. Он старался не смотреть на нее. Температуру скрывал. Боялся, что снимут с поезда.
Лишь в начале января они добрались до Москвы.
В Москве было очень холодно. Крепкие морозы сменялись пургой и метелями. Улицы еще плохо чистили, и город был завален снегом. Машины, автобусы, троллейбусы шли в один ряд. С крыш свисали огромные сосульки. Тротуары превращались в наледь и катки, люди скользили. В переулках совсем тесно. Слева и справа огромные горы снега.
Горскова отвезли в Сверчков переулок в госпиталь, что находился в бывшей 113-й школе. Госпиталь был старый, сложившийся, со своими традициями. Видимо, он существовал тут с начала войны.
Первый же обход врачей был неутешительный.
— Запустили, молодой человек, запустили!
Сделали снимки.
— И осколки остались. Металл и кость.
Его опять повезли на операцию.
— Доктор, а руку вы мне сохраните! Понимаете, я без руки…
Он не договорил.
— Попробуем, попробуем, молодой человек.
Операция длилась часа полтора. Горсков все видел, слышал, но ничего не чувствовал. Потом куда-то провалился.
Проснулся, пощупал руку: цела. Посмотрел в окно. Там каркали вороны, жались к карнизам воробьи и голуби.
Крыши домов лежали в огромных шапках снега. Из многих форточек торчали трубы «буржуек». Чуть левее в большом доме был отбит угол, стена испещрена осколками.
«Видимо, бомба попала», — отметил про себя Горсков.
В феврале, накануне Дня Красной Армии в Москве появилась Светлана.
— Ну, как ты здесь?
Она сразу заговорила с ним на «ты».
Ему показалось, что Светлана очень изменилась. Похорошела, что ль? Или посерьезнела? Повзрослела?
А она уже хлопотала в палате. Появились ведро и тряпка. Были вынесены судна и утки у лежачих. Санитарок не хватало, и Светланины заботы пришлись кстати.
Светлана пробыла больше недели. К ней привыкли, и, когда она уезжала, загрустили все обитатели многоместной палаты.
— Обязательно пиши, — наказывала Светлана.
— Как?
— Пиши левой, учись.
— Но у меня же и на левой нет двух пальцев!
— Все равно учись!
И он мучительно учился. Пробовал писать. Бросил. Каракули! Пробовал рисовать. Сделал карандашный набросок: липы и дубы за окном. Бездарно!
И опять писать, писать, писать. Держать карандаш тремя пальцами, да еще левой руки, было безмерно неловко и трудно. Но он держал. И продолжал водить по бумаге.
А война шла далеко за пределами наших границ. 13 февраля в приказе Сталина прозвучал номер их дивизии. Она отличилась в боях за Будапешт.
Фронты вовсю наступали на Берлин.
Первые два письма уже не такими каракулями он написал Светлане и Саше Федотову. Сашу и всех трибунальцев поздравил с Будапештом.
А Светлана? Он много думал об их отношениях. Была ли это любовь?
Он не мог ответить себе на этот вопрос.
И потому написал Светлане дружески, но сдержанно и на «вы», как обращался с ней прежде.
Он начал рисовать левой. Пейзажи не получались, а портреты какие-никакие, на потребу, выходили. Рисовал соседей по палате, врачей, сестер. Они были довольны, приходили в восторг. Еще бы: кто их рисовал когда-нибудь?
Рисовал Горсков карандашом и акварелью. Акварелью получалось чуть лучше. Карандаш его утомлял, а акварельные краски шли легко, с удара, как говорится. И краски не надо месить, как масло. Это был, конечно, самообман, он понимал. Его тянуло к маслу.