Но вскоре я убедился, что это совсем другое.
В этот день мать взяла нас с собой — меня и сестру. Мы шли в «присутствие» и несли прошение. «Присутствие» — это было темное здание за Базарной площадью, за высокой железной оградой.
Мне случалось видеть несколько раз, как чиновники по утрам шли в присутствие. Не знаю, откуда появилось у меня такое странное представление, но я был твердо убежден, что они там и оставались, а на другое утро в присутствие шли уже новые чиновники, на третье — новые, и так каждый день.
Мы с сестрой долго сидели в полутемном высоком коридоре на железной скамейке. Сторожа бегали с бумагами, хлопали двери. Потом мать вернулась, схватила сестру за руку, в мы побежали. Комната, в которую мы вошли, была разделена барьером, и я не видел, с кем говорила и кому униженно кланялась моя мать. Но я услышал сухой, равнодушный голос, и этот голос, к моему ужасу, говорил то, на что только я один во всем мире мог бы основательно ответить.
— Григорьев Иван… — И послышался шорох переворачиваемых страниц. — Статья 1454 Уложения о наказаниях. — Предумышленное убийство. Что ж ты, голубушка, хочешь?
— Ваше благородие, — незнакомым, напряженным голосом сказала мать, — он не виноват. Не убивал он никогда.
— Суд разберет.
Я давно уже стоял на носках, закинув голову так далеко, что она, кажется, готова была отвалиться, но видел над барьером только руку с длинными сухими пальцами, в которых медленно покачивались очки.
— Ваше благородие, — снова сказала мать, — я желаю подать прощение в суд. Весь двор подписал.
— Прошение можешь подать, оплатив гербовой маркой в один рубль.
— Тут заплачено. Ваше благородие, это не его нож нашли.
Нож?! Я подумал, что ослышался.
— На этот счет имеется собственное показание подсудимого.
— Может, он его неделю как потерял…
Я видел снизу, как у матери задрожали губы.
— Подобрали бы, голубушка! Впрочем, суд разберет.
Больше я ничего не слышал. В эту минуту я понял, почему арестовали отца. Не он, а я потерял этот нож — старый монтерский нож с деревянной ручкой. Нож, который я искал наутро после убийства. Нож, который мог выпасть из моего кармана, когда я наклонялся над сторожем на понтонном мосту. Нож, на котором Петька Сковородников выжег мою фамилию сквозь увеличительное стекло.
Теперь, вспоминая об этом, я начинаю думать, что моему рассказу все равно не поверили бы чиновники, сидевшие в энском присутствии за высокими барьерами в полутемных залах. Но тогда! Чем больше я думал, тем все тяжелее становилось у меня на душе. Значит, по моей вине арестовали отца, по моей вине мы теперь голодаем. По моей вине было продано новое драповое пальто, на которое мать целый год копила, по моей вине она должна ходить в присутствие и говорить таким незнакомым голосом и униженно кланяться этому невидимому человеку с такими длинными, страшными, сухими пальцами, в которых медленно покачивались очки…
Никогда еще с такой силой я не чувствовал свою немоту.
Глава 4
ДЕРЕВНЯ
Последние плоты уже прошли вниз по реке. Огоньки в маленьких, медленно двигающихся домиках не были видны по ночам, когда я просыпался. Пусто было на реке, пусто во дворе, пусто в доме.
Мать стирала в больнице, уходила с утра, когда мы еще спали, а я шел к Сковородниковым и слушал, как ругался старик.
В стальных очках, седой и косматый, он сидел в маленькой черной кухне за низком кожаном табурете и шил сапоги. Иногда он шил сапоги, иногда плел сети или вырезывал из осины фигурки птиц и коней на продажу. Это ремесло — оно называлось «точить лясы» — он вывез с Волги, откуда был родом.
Он любил меня, — должно быть, за то, что я был его единственным собеседником, от которого он никогда не слышал ни одного возражения. Он ругал докторов, чиновников, торговцев. Но с особенной злостью он ругал попов.
— Человек умирает, но смеет ли он за это роптать на бога? Попы говорят, что нет. А я говорю: да! Что такое ропот?
Я не знал, что такое ропот.
— Ропот есть недовольство. А что такое недовольство? Желать больше, чем тебе предназначено. Попы говорят: нельзя. Почему?..
Я не знал почему.
— Потому, что «земля еси и в землю идеши».
Он горько смеялся
— А что нужно земле? Не больше того, что ей предназначено.
Я сидел у него по целым дням. Мне все нравилось — и как он говорит совершенно непонятно, и как смеется с таким страшным, ржавым скрипом, что я невольно засматривался на него в каком—то оцепенении.