Выбрать главу

В этом -- подспудная догадка романа. Ложь узкого круга оказывается ничтожной частью безбрежного мира, где эта ложь вообще неотличима от правды, потому что кроме нее там ничего нет: ложь и есть жизнь. Противостоять узкой лжи в редакционном коридоре -- можно (ну, уволят, ну, сядешь), противостоять перевернутой жизни в тотальном мире невозможно, в ней можно только раствориться.

С этим связан самый грустный лейтмотив дружниковской прозы: разгадка есть смерть. Или так: смерть и есть разгадка. Буквально: момент смерти синхронен, тождествен прозрению. Сравните, как умирают редактор Макарцев в романе "Ангелы на кончике иглы" и актер Коромыслов в микроромане "Смерть царя Федора":

"Он вдруг догадался, что умирает..."

"Он понял, что играет смерть..."

То есть: только через смерть - выход из не понимающей себя жизни. Эта псевдожизнь, из который безумцы пытаются выбраться (куда? на кончик иглы?), есть смерть, и понимает это человек - только когда умирает.

Тупой конец иглы тонет в небытии, вязнет в дерьме, теряется в болотной бездони. Внутри того диссидентского сознания, которым пронизан главный роман Дружникова, из этой ситуации нет выхода. Только бегство. Вообще за пределы. За пределы системы, страны, действительности.

Я имею ввиду отнюдь не переселение "тела" из Старого Света в Новый: душа при таком переселении все равно остается на старом берегу (мне приходилось писать об этом, комментируя публицистику Дружникова: см. "Дружбу народов" в"--1 за 1997 год). Я имею в виду смену художественной системы.

Ответа нет ни на одном конце иглы, на которую нанизано действие романа; ответ есть в другом программном произведении Юрия Дружникова: в цикле новелл "Виза в позавчера". Собственно, это тоже роман - "роман в рассказах". История души, взятая не в сквозной систематике традиционного "идейного противостояния", а во фрагментарии традиционной же "исповеди о детстве и юности". Тут совершенно другая точка отсчета: ничего не рождено на кончике пера, все дано как непреложность. И никакого "сухого остатка": воздух повествования насыщен лирической влагой. Перед нами жизнь мальчика, искореженная войной, и именно жизнь, а не выморочное антибытие. Проза, сотканная из ужасов сиротства и эвакуационной нищеты, пронизана изнутри тем спокойным достоинством, которое абсолютно несовместимо с профессиональным попрошайничеством бабки Агафьи. Есть, знаете ли, разница между нищетой, в которой вырастает сирота военных лет, пытающийся сберечь завещанную отцом скрипку, и нищенством как образом жизни.

Только понадобилось для этого Дружникову символически изъять этот душевный мир - из того. Изъять начисто. Он поставил "сигнальный фонарь": объявил своего героя "нездешним". То есть, немцем в старинном, лингвистическом смысле слова. То есть, он дал своему русскому герою фамилию Немец. Изъял из мнимой реальности. И тогда напиталась эта жизнь духом. Не диссидентским -- другим.

"Виза в позавчера", разумеется, не была опубликована в СССР. Разве что фрагменты. Но если "Ангелы на кончике иглы" были запрещены "за дело", то автобиографический роман Дружникова уперся в чистую невменяемость. Эта вещь могла бы украсить словесность, которая ее отвергла. Это замечательная автобиография души того поколения "детей войны", которых я называю "последними идеалистами". И это -- ответ на вопрос, поставленный в "Ангелах". Вопрос такой: откуда берется ложь, когда кроме лжи нет ничего и каждое слово надо понимать навыворот, аправдой владеют только циники?

В "Ангелах на кончике иглы" ответа нет, потому что ложь тотальна, и иная точка отсчета невозможна. В "Визе в позавчера" тоже нет ответа -логического, но есть жизнеощущение, которое снимает вопрос, переводит его в другое измерение, дает нам иную точку отсчета. Как проницательно заметил в "Новом русском слове" критик Вл. Свирский, "Дружников-художник спорит с Дружниковым-диссидентом". Хороший спор.

О чисто художественном базисе "Ангелов на кончике иглы" мы уже говорили (ангелы висят в пустоте, хотя думают, что сидят на игле, -- это у них род наркотика). Теперь - о художественном базисе "Визы в позавчера" и дружниковских микророманов.

Попробую ввести современного читателя в ситуацию "Уроков молчания" (не знаю, смогу ли; тут слишком личное; я сам пережил это шестьдесят с лишним лет назад: в эвакуации вымороженный класс, учительница в пальто, пар изо рта, страх похоронок. Нам не надо было объяснять, что произошло, если человек вошел и от горя не может сказать ни слова). У учительницы на фронте убили мужа. Немота учеников. (Вот так и мы догадывались, и немели). Но когда ученикам показалось, что овдовевшая учительница завела отношения с завхозом, они устроили ей дебош. (Они? Нет, это тоже мы.) Эту недетскую-детскую жестокость, эту ревность к вдовству, которое должно оставаться "чистым", это дикое, безжалостное блюдение морали четко улавливает Дружников в детских душах.

Теперь я спрашиваю: это что, тоже производное системы? Дети -порождение тоталитарного строя? Или это извечное в них, изначальное, заложенное биологически, перед чем весь "тоталитаризм" с его "газетами" -лишь жалкая попытка загнать стихию в клетку?

А какой-нибудь бандюга, грабящий на плотине малолеток и насилующий девчонок, он что: порождение системы? Или вызов ей? А те солдаты из госпиталя, которые бандита угробили, потому что смерть -- единственное, что могло его вразумить (все тот же дружниковский лейтмотив: понять -- значит перестать жить)? Я спрашиваю: эти калеченные войной праведники, что спасли Нефедова и его невесту от бандита, они кто -- сталинисты или борцы за освобождение личности от ужасов сталинизма?