Выбрать главу

Вспомнилось, как обрадовался следователь, разыскав на подошвах сапог его кровяные пятна.

— Не от этого кровь, ваше благородие, — спокойно, с улыбочкой, отклонял Мокрушин, — не от убийства! В сыскном меня в клоповник сажали — про это вам известно. И что руки мне назад заковали — тоже известно? Значит — давил клопов ногами!..

Поди-ка, разбери! В клопе-то кровь человечья. Это не то, что фраер иной на курицу свалит... И все бы ладно. Да вот укус проклятый!

Когда душил старуху, погорячился, хотел перехватиться, она зубами и вцепилась. И укус этот, до сих пор синеватым шрамом клеймивший руку, сделался главной уликой.

От этого убитую старуху ненавидел Мокрушин, как обидчицу свою и главную виновницу его беды.

— Как посмела она так кусаться!..

Ну... и это бы ладно. Уличили и уличили! А там, как водится, арестантские роты или каторга даже. Испокон веков уже так.

А тут, вдруг, — бац! Смертная казнь. Да, батюшки мои, сдурели вы что ли?!

За что же это — смертная казнь! Других, правда, вешают. Ну дак они, может, и грабят, и убивают, там, по-особенному... А он, Мокрушин, убил, как все, как водится... За что же вешать-то? Конечно, убил он зря... Не старуху, а тех, других двух баб.

Но, поссорился перед ночью этой с Манькой да и пьян был к тому же — вот на него и нашло.

И, опять-таки же, нездоровый человек он, Мокрушин, нервный и ничего такого чудного, неслыханного не сработал, за что бы можно было подвергнуть его такому, уж вправду неслыханному, наказанию...

Но все эти мысли разбивались о приговор. Получалась вязкая и тоскливая путаница во всех этих рассуждениях, в приговоре, в кассации, утверждении и помиловании, и не могла голова его справиться с этим ворохом налетевших моментов — нервных, решающих, требующих действия незамедлительного, при полной невозможности действовать. Поэтому просто решил все для себя и самовольно. По справедливости помирился на каторге и стал ждать. И ждал уже третий день, последний, не опасный день.

Начало вечереть. Изнутри, в коридорах, захлопали форточки — раздавали вечерний кипяток.

Не потому, чтобы чаю хотелось, а так, для разнообразия, поднял Мокрушин с пола кружку, бросил в нее щепотку чаю и притулился у двери — ждал.

Зазвенели ключи — отпирал надзиратель форточку, потом открылся квадрат в двери, и рука арестанта-уборщика подхватила протянутую посуду. И, назад возвращая с дымящимся кипятком, ловко стрельнула белым комочком. Форточка хлопнула, и Мокрушин, косясь на глазок, проворно и жадно поднял бумажку.

Маленький сверточек, вроде огрызка карандаша. Наощупь твердый.

Сначала не понял, а потом зажмурился, втянул свою голову в плечи, как от занесенного удара.

Догадался — яд.

То, что упорно просил еще до суда у товарищей своих и на воле.

Но, тогда просить было приятно. Было в этом особое молодечество обреченного, при котором молчала уголовная шпанка, а головка, коноводы и главари делались серьезными.

А теперь, без мира, на котором и смерть красна, в пустой, от всех живых отдаленной камере, получил он то, чего добивался.

Спиной к глазку, у окна, развернул бумажку и увидел серую палочку, пахнувшую миндалем.

Цианистый кали!

Так пришибло сразу, что даже слезы выступили на глазах.

Два, ведь, было у Мокрушина мира. Один — враждебный — судьи, менты и всякие там, лягавые. И другой мир — свой, блатной, дружественно сочувственный. И от них, от друзей, принять это молчаливое приглашение к смерти было таким ужасным, таким обезнадеживающим, словно обрывалась этим последняя его связочка с людьми. И в такое время, когда больше всего ему нужно было быть крепким и убежденным в благополучии исхода. И как раз тогда, когда тихо подкралась ночь и холодно вспыхнула в фонаре электрическая лампочка.

Расслаб Мокрушин, повис головой и плечами и заплакал, прижавшись к стене. Тихо сперва, а потом все громче, всхлипывая, в голос, наконец, призванивая кандалами на трясущихся ногах...

Надзиратель на посту у смертников обут специально в валенки и неслышно, поэтому, появляется у глазка. И сейчас встревоженно припал к отверстию и успокоенно отвалился. Все обстояло благополучно.

Просто — плакал арестант, приговоренный к смертной казни.

* * *

Снаружи тюрьма похожа на фабрику — красно-кирпичная, с высокими трубами, особенно ночью, когда каждое окошко загорается своей собственной лампой. И в каждом из них чуется особая работа, неслышная, тайная, скрытая переплетом железа.

Огромна тюрьма, и до самого света горят глаза ее одиночек.

Внутри пустота с резонансом железа и камня. От пола до крыши пустота пролетов в четыре этажа, и каждый этаж отмечен в стене шеренгой захлопнутых дверей. И каждый этаж опоясан чугунным и гулким балконом, один над другим, до самого верха. И сверху, с трех крыльев сомкнутых на букву «Т» тюремных корпусов, сползают волнистыми змеями чугунные лестницы, разбегающиеся на площадках переходами и мостками. На втором этаже есть ход в контору тюрьмы, в особую пристройку, выводящую из корпусов. Выводит она не всегда на свободу. На этом же этаже — камеры смертников. Обычно они занимают правую сторону, когда же осужденных накопляется много, то их размещают и слева, и весь этаж тогда живет особым режимом, не подчиненным общим тюремным порядкам.