– Что же за него не идете?
– Да он меня не любит.
– А он знает, что вы его любите?
– Может, и не знает… А зачем к нам не ходит? Любил бы, так ходил.
Ее худое лицо с большими черными глазами продолжало светиться, на губах легла девически-застенчивая улыбка.
– Нет, мой совет, подождали бы, – повторила Александра Михайловна.
– Теперь уж нельзя: обручальные кольца куплены… А только не дай бог, чтоб тот на обручение или на свадьбу ко мне попал, – то-то мне будет стыдно!
Прасковья Федоровна задумалась. Отблеск с ее лица исчез.
– Знаете, какие мне иногда глупости приходят в голову? – медленно проговорила она.
– Какие?
Прасковья Федоровна помолчала и удивленно раскрыла глаза.
– Зачем жить!
– Да что вы?
– Ей-богу! – с улыбкой подтвердила она.
Таня, засунув руки меж колен, блестящими от хмеля глазами смотрела вдаль.
– Ну, будет, что там!.. Скучно! – вдруг сказала она. – Давайте что-нибудь веселое делать. Эх, музыки нету, я бы потанцевала!
Она уперлась рукою в бок и заплясала, веселая и удалая, притопывая каблуками.
– Ну, ну, пойте! – настойчиво приказала Таня, стараясь рассеять налегшую на всех тучу тоски.
Она кружилась, притопывала ногами и вздрагивала плечом, совсем как деревенская девка, и было смешно видеть это у ней, затянутой в корсет, с пушистою, изящною прическою. Александра Михайловна и Прасковья Федоровна подпевали и хлопали в такт ладошами. У Александры Михайловны кружилась голова. От вольных, удалых движений Тани становилось на душе вольно, вырастали крылья, и казалось – все пустяки и жить на свете вовсе не так уж скучно.
– Дернем еще! – снова предложила Таня и быстро налила рюмки.
Прасковья Федоровна отказалась.
– Дернем! – лихо ответила Александра Михайловна, с влажными губами, часто и дробно смеясь.
В голове ее закружилось сильнее, становилось все веселее и вольнее; она подтопывала Тане, хлопала в такт ладошами и подпевала: "Эх!.. эх!.."
Запыхавшаяся Таня опустилась на кровать рядом с Прасковьей Федоровной и обняла ее.
– Ну, Парашенька, ты нам теперь спой!
Прасковья Федоровна, задумчиво смотревшая в окно, улыбалась.
Она стала петь. Пела она цыганские романсы и с цыганским пошибом. Голос у нее был звучный и сильный, казалось, ему было тесно в комнате, он бился о стены, словно стараясь раздвинуть их.
Дай упиться
И насладиться
Жизнью земной
Вместе с тобой!
Александра Михайловна сидела у окна. В раскрытое окно рвался ветер и обвевал разгоревшееся лицо. За березами палисадника теперь почти непрерывно вспыхивали бесшумные молнии. Прасковья Федоровна пела, задорно обрывала одни слова и с негою растягивала другие.
Предательский звук поцелуя
Разы-дался в ночи-ной тишине…
Песня жгла жаждою страсти и ласк. И песня эта, и шедшие из тьмы шорохи, и разогретая хмелем кровь – все томило душу, и хотелось сладко плакать. Но тяжело лежала в душе мутная тоска и не давала подняться светлым слезам.
– Спой "Пару гнедых", – вдруг попросила Таня.
Прасковья Федоровна улыбнулась.
– Ну, Таня, что ты? Мне плакать не хочется!
– Ну, спой! Параша, спо-ой!.. – настойчиво и нетерпеливо повторила Таня.
– Вот какая… упрямая. Ну, хорошо!
Прасковья Федоровна запела. Пела она о том, какими раньше хорошими лошадьми были эти гнедые. "Ваша хозяйка в старинные годы много имела хозяев сама… Юный корнет и седой генерал – каждый искал в ней любви и забавы…" И вот она состарилась и грязною нищенкою умирает в углу. И та же пара гнедых, теперь тощих и голодных, везет ее на кладбище.
Тихо туманное утро в столице.
По улице медленно дроги ползут.
Голос певицы вдруг оборвался, она замолчала. Александра Михайловна низко опустила голову. Мутная тоска вздымалась с душевного дна, душили светлые слезы; и другие слезы, горькие, как полынь, подступали к горлу.
– Что это, слезы выступают! Вот смешно! – засмеялась Прасковья Федоровна, быстро утерла глаза и продолжала:
В гробе сосновом останки блудницы
Пара гнедых еле-еле везут…
Кто ж провожает ее на кладбище?
Нет у нее ни друзей, ни… родных…
И опять голос ее оборвался. Александра Михайловна всхлипнула. Таня наклонилась над столом, сжав руками виски. И сидели они все трое и, уткнувшись в руки, ревели, не стыдясь друг друга, и каждая думала о себе…
Александра Михайловна воротилась домой поздно, пьяная и печальная. В комнате было еще душнее, пьяный тряпичник спал, раскинувшись на кровати; его жидкая бороденка уморительно торчала кверху, на лице было смешение добродушия и тупого зверства; жена его, как тень, сидела на табурете, растрепанная, почти голая и страшная; левый глаз не был виден под огромным, раздувшимся синяком, а правый горел, как уголь. По крыше барабанил крупный дождь.
Александра Михайловна подняла спящую Зину и целовала ее и плакала.
VII
В этом году Семидалов праздновал на Успение двадцатипятилетие существования своего переплетно-брошировочного заведения.
Накануне всех девушек заставили с обеда мыть, чистить и убирать мастерские. Они ворчали и возмущались, говорили, что они не полы мыть нанимались, да и поломойки моют полы за деньги, а их заставляют работать даром. Однако все мыли, злые и угрюмые от унизительности работы и несправедливости.
Торжество началось молебном. Впереди стоял вместе с женою Семидалов, во фраке, с приветливым, готовым на ласку лицом. Его окружали конторщики и мастера, а за ними толпились подмастерья и девушки. После молебна фотограф, присланный по заказу Семидалова из газетной редакции, снял на дворе общую группу, с хозяином и мастерами в центре.
Странно было видеть, как вежливо и предупредительно разговаривал теперь Семидалов с фальцовщицами, – совсем как с дамами своего круга. Они, принаряженные, приятно улыбались и на его шутки тоже отвечали шутками. Александра Михайловна, с завитою гривкою на лбу, так же приятно улыбалась, разговаривала с ним, как с добрым знакомым, и старалась незаметно прикрыть рукою заштопанный локоть на своей парадной кофточке.
– Ну, господа, прошу покорно закусить! – объявил Семидалов.
Один стол был накрыт в конторе для хозяина, мастеров и конторщиков, другой – внизу – для подмастерьев, третий – в брошировочной для девушек. Фальцовщицы поднялись наверх и нерешительно толкались вокруг стола. Среди бутылок стояли на больших блюдах два огромных нарезанных пирога, кругом на тарелках пестрели закуски.
– С чем пирог-то?
– С визигой.
– Ишь, на икону всегда только водку и пиво ставят, а сегодня и наливка и вино… И сардинки тоже.
– Это как же, сюда и детей можно приводить? – спросила Александра Михайловна Таню.
У стола неизвестно откуда появились дети всех возрастов и жались к своим матерям.
– Д-да… Не гонят, – ответила Таня.
– Эх, Зину я не привела, не знала! – вздохнула Александра Михайловна.
Толпа девушек всколыхнулась и подтянулась. Вошел Семидалов в сопровождении конторщика, Василия Матвеева и газетного репортера. Матвеев поспешно налил в маленькую рюмку рябиновки и подал на тарелке хозяину. Семидалов взял рюмку, поднял ее в уровень с плечом и обратился к девушкам с речью. Василий Матвеев тем временем наливал в рюмки девушек водку и наливки. Хозяин говорил что-то чувствительное насчет их совместной работы в течение двадцати пяти лет, насчет того, что интересы его работниц всегда были ему так же дороги, как и его собственные; попросил и впредь со всякою нуждою прямо и откровенно обращаться к нему. Девушки слушали и беспокойно косились на стол, высматривая закуску.
Хозяин кончил, перечокался с девушками и вышел. Вдруг как будто ветром колыхнуло девушек и бросило всех к столу. Александра Михайловна получила толчок в бок и посторонилась; стол скрылся за жадно наклоненными спинами и быстро двигавшимися локтями. Фокина со злым, решительным лицом проталкивалась из толпы, держа в руках бутылку портвейна и тарелку с тремя большими кусками пирога. Гавриловна хватала бутылку с английской горькой, Манька жадно ела сардинки из большой жестянки.