Цепь-то эта на руках у меня — она хоть и коротка, а все ж хватит ее, чтоб обмотать вокруг горла первому, кто ступит на порог.
Первые дни мне было не скучно коротать. Я подтянул скамью к дальней стене, влез на нее с ногами и встал у окна, взявшись за прутья решетки. Она хоть и частая оказалась — кулак не просунешь, — но виднелось через нее много чего. Я и смотрел.
Окно выходило на двор, из него видать было белокаменные палаты и четыре постройки черного люда, что жили при кнежем дворе. По первому взгляду люди они были как люди, ходили себе по делам, то скот на выпас гнали, то скарб с телеги сгружали, то молот кузнечный звенел (ох, не люб же мне стал этот звон с той поры!), то пила столярская визжала, то круг гончарный шуршал. Куры по двору бегали, кудахтали, свиньи в лужах плескались, овцы блеяли — село как село. А только что-то тут было не так. Я только на другой день понял что.
Смеха и крика детского я совсем не слыхал.
Нет, были тут дети. Хотя и мало совсем — то ли дело у нас в Устьеве, где на каждый двор по пять галдящих глоток! А тут на десяток взрослых добро если одно дитя придется. И невеседы были эти дети. Ходили, глаза долу опустив, говорили тихо, работали споро, а не играли почти. Суровы, что ли, батьки с ними были, батогами угощали чаще, чем пряниками? А и не скажешь: то и дело я видел, как мамка дитя по головке гладит, как батька ласковое слово молвит… а дитя будто и не радо. Что за дела? И любопытство меня брало, и не по себе от такого делалось. Коли дети смех позабыли, какое ж тут счастье?
Дней пять прошло, когда я увидел малую Пастрюковну.
Она смеялась. Бежала по двору и заливалась беспричинным детским хохотом, от которого всякому на сердце радостней делается. Потом вдруг запнулась на ровном месте, упала — и в рев. Подбежала к ней какая-то женщина — и, на что угодно закладусь, вовсе не была то Пастрюховиха. Подбежала, схватила дитятко и ну целовать, уговаривать, пальцами вертеть, отвлекая. Малышка успокоилась, заулыбалась снова. Ручонки потянула — будто к мамке родной! Быстро забыла… а и что ей, она ж и говорить-то еще не умела, не понимала ничего. Женщина взяла ее на руки, понесла прочь. Глядел я на них, и внутри у меня будто узлы вязали. Что ж тут делается?
Было б кого спросить…
Дни шли за днями — а не приходил никто ко мне. Не на кого было цепь накинуть, придушить — да хоть так пар выпустить. Кормили меня исправно, отворяя внизу двери заслонку и просовывая через нее миску и кувшин. Хорошо кормили — я отродясьтак не едал. Будто задобрить хотели меня — а для чего, почем мне было тогда знать?
Вскоре я истомился. На корабле еще маялся, не привык сидеть так долго без движения и без дела, — а тут то же самое! Когда на исходе восьмого дня заскрипел засов на двери — я аж обрадовался. Засомневался даже, стоит ли теперь нападать — может, лучше словом перемолвиться… но одернул себя: ну еще выдумал! С изуверами этими болтать — о чем? Кинулся я к двери, быстро, как молния, а оковы мои и не звякнули — долго я тренировался, чтоб так суметь. Перехватил цепь двумя руками, большими пальцами подцепил, в кулаках сжал. Ну, только войди…
Отворилась дверь, и вошел Среблян.
Я замер на один только миг — но и мига ему хватило. Не знаю, толи выдохнул я и он услыхал, то ли просто чутьем обладал звериным — а обернулся и вскинул руку перед лицом так, что напоролась на нее моя цепь, метившая ему по горлу. Среблян резко опустил руку, ухватился за эту цепь и швырнул меня о стену — только колокольный перезвон в голове бухнул! Ну, подумалось мне, пока переводил я дух, теперь-то убьет. Понял уже, чай, что как меня ни стреноживай — а не уймусь. И чего только хочет?
Сквозь перезвон в голове я услышал шаги. Поднял голову — и увидел над собой две расставленные ноги в высоких сапогах.
— Молодец, — похвалил меня кнеж. — Едва не достал. Только больше так не делай, а то к стене велю приковать.
— Вели, — прохрипел я. — Я еще чего выдумаю, все одно развлечение.
Улыбнулся он краем рта, взял меня за плечо, вздернул на ноги. Я пошатнулся. Он пустил меня и, сделав три шага, сел на скамью. Я заметил, что он уже куда меньше хромает, чем прежде, — видать, хорошо заживала рана.
— Сядь, — сказал. — Поговорить с тобой хочу.
— Постою, — отрезал я, а у самого внутри так и вздрогнуло. Все одно, враг, не враг — должен же я знать, что тут происходит! Глядишь, и пойму, как выбраться…
Кнеж приказа не повторил, помолчал. Потом спросил:
— Знаешь ты что-нибудь о нас?
— О неродах, что ли? Как не знать. Носитесь по морям, хватаете добрых людей, волочете за тридевять земель, и никто их после живыми не видит. Так?
— Так, — проговорил кнеж. — Еще что?
Невозмутимость его меня малость смутила. Но я ответил,
как и раньше, с вызовом:
— А еще у вас под Салхан-горой клады несметные, злато да каменья, вот и отгрохали себе такую крепость и корабли оснастили… Все-то у вас есть, все купить можете, а вам мало!
— Кое-чего за деньги не купишь, — сказал воевода. — А в остальном верно, только не злато под Салхан-горой, а серебро. Серебряные копи. Знаешь, что такое копи?
Я кивнул — больше своим мыслям, чем его словам. Так вот куда пленных мужиков повели… на копи. Станут теперь до веку скалу рубить, мертвый камень живой кровью поливать. А что — не самим же неродам на руднике горбатиться, когда всегда невольников наворовать можно.
— Раньше Салхан назывался Салрадумом — Серебряной Горой, — продолжал воевода. — Давно это было. Гора тогда была не черной, а белой, ровно целиком отлитой из серебра. Прямо на поверхности залежи были — наклоняйся да поднимай! Тогда-то далганты и пришли сюда — они нашли этот остров и выстроили город…
— Далганты?
— Мы так себя зовем. Вы нас зовете неродами.
Отчего-то мне не по себе стало, будто он меня пристыдил.
Потому я смолчал, не зная, что на это сказать, а он дальше стал говорить:
— Много веков не было народа богаче далгантов, не было города богаче Салрадум-града. Со всего мира купцы плыли к нам, лучшие товары и дивные дива продавали за наше серебро, чище какого не было на всем белом свете. Радовались далганты, богов своих восхваляли… ты, Лют, в каких веруешь богов?
Он так вдруг об этом спросил, что я от неожиданности сразу ответил:
— В Горьбога и в Радо-матерь, в кого же еще.
Кнеж кивнул, будто тоже своим мыслям, а не моим словам.
— Как и далганты, только зовем мы их иначе — Молог и Гилас. А знаешь ты, Лют, что у Горьбога и Радо-матери было десять детей?
— Тьфу на тебя! — выкрикнул я возмущенно и сделал пальцами знак-оберег — что за бесовщина?! — Да как это Светлая Матерь могла с Черноголовым лечь? Думай, что говоришь!
— А было, — сказал Среблян, словно и не слыша меня, — десять детей у них, все между собой близнецы. Пятеро добрые, материны дети, а пятеро злые, отцовы чада. Одну злую боги-ню-дочь звать по-бертански Яноной, а по-нашему будет — Янь-Горыня. Горыня — потому что в горе она живет. В этой самой горе.
И холодом на меня от его слов повеяло. Вот если б не холод этот — уши б заткнул и не слушал, а так понял: правду говорит кнеж. Водится тут, на Салхане, лють какая-то — я ее сразу почуял, еще на берег не ступив.
— Только о том, что она тут живет, далганты не знали. Спала она долго, а стук наших молотов ее разбудил, и озлилась она. Куда, говорит, добро мое выгребать? Пришли незваны, выкупа кровью не дали. Любит она кровь, да только кто же знал-то… Знали бы — напоили бы. Да поздно уж было. Осерчала Янь-Горыня. Вы, сказала, у меня украли — так и я вас об краду. Не будет, сказала, вовек потомства у всякого, кто ступит ногою на твердь, где покоится ложе мое, — на остров Салрадум. А если уплывет он и ступит на большую землю, то лишь три ночи проживет, а потом умрет жестокою смертью. А чтоб не жаловались на мою злобу да свою незавидную долю, сказала, никто из вас не сможет обо всем том ни словечка промолвить иначе, чем на этой земле. Кинула в нас ^нь-Го-рыня это проклятие и ушла в свою гору. Почернела в тот же час гора, изошла пеплом, и под этим пеплом скрылся Салрадум-град. Земля разверзлась и поглотила его, сгинул, словно и не стоял никогда.