Под нестихающий Ивкин вой кнеж обернулся и поглядел мне в лицо.
Не ведаю, долго ли смотрел — мне мнилось, что целый год. Потом сказал:
— Мертвяка вон. Прибрать тут.
И ушел, не стал продолжать совет, ни на кого больше не посмотрел.
Наутро нашли Ивку в его собственной горнице за запертыми дверьми. Повесился Ивка.
Счастлива, как узнала об этом, горько плакала. Часто что-то стала плакать моя зазноба, как за меня пошла… Оказалось, она тайком от меня с Ивкой дружбу водила. Уж не знаю, в чем была та дружба — платьями они, что ли, менялись? — да мне и недосуг было вызнавать. Я не сказал ей, как все вышло, но она и без меня узнала — люди болтать принялись, язык им узлом не завяжешь. Думал — озлится Счастлива. А не озлилась вроде, наоборот. Гладила мои волосы, и целовала меня, и ни словечка не говорила. Не знаю, что думала — я боялся спросить.
Тело Ивкиного отца сбросили со скалы — каторжанин и убийца, как ни суди. А Ивку хоронили с честью, не так, как жить силовали. Как мужчину хоронили. Смыли с него краску и кровь батькину, от которой он так и не успел отереться, одели в мужскую одежу, меч меж сомкнутых рук поклали — хотя уверен я,никогда он меча не держал. Так я понял, что было уже Ивке шестнадцать лет — с железом только взрослых хоронят. После сколотили плот, сложили костер, положили Ивку на него. Подожгли — и пустили на волны. Как знать, теперь, может, отпустит Янь-Горыня своего пленника — отмучился… Я глядел на пламя это, полыхавшее над темной водой заревом, будто в ночи солнце взошло, и думал — что ж за человеком он был? Сколько лет так вот жил, и ничего, вроде не жаловался. А как предстал перед отцом умирающим, как открыл ему весь свой позор — не выдержал, не смог жить? А может, он все надеялся, что вот вырвется с каторги батька.
вернется за ним, спасет — а теперь не стало этой надежды? Как узнать, кто скажет теперь? И не было б ничего ведь, если б не я. Может, думалось мне, удержи я тогда руку свою, подумай прежде — был бы мертв теперь Среблян, а Ивка с отцом его живы. Может, так и снимается проклятие — с кнежьей гибелью от руки им замученных? А я мог снять, да не снял… Только ведь дед Смеян говорил, Среблян тоже убил Бушуя — а не изменилось ничего.
Ох, голова моя, голова, что ж ты думать горазда, когда поздно думать… -
— Май, — говорила Счастлива, гладя мои волосы, заглядывая мне в глаза, — Маюшко, что с тобой? Сам не свой ходишь… на меня не смотришь… есть перестал… Что случилось, скажи?
А как сказать?
Не знаю, что бы я делать стал — все в мыслях у меня совсем перемешалось, — а только Среблян прислал своего человека, позвал меня к себе. Я встал и пошел. Думай — не думай, а не сдержал я слова, матери данного, прижился на острове, стал-таки рубить за кнежа его врагов. Сделанного не воротишь.
Среблян меня встретил один на один. Долго на меня смотрел, молчал. Не умел я взгляды его разгадывать, так и не научился.
— Что за службу хочешь? — спросил наконец воевода.
И тут во мне будто проснулось что-то — или ожило. В черной темени, что со всех сторон меня застила, словно луч света мелькнул.
И сказал я твердо, четко и громко:
— Возьми в поход!
Скривился кнеж, словно в рот кислое взял. А какого ответа он ждал от меня? Думал, злата да девок попрошу? На что оно мне!
— В поход, — повторил Среблян — будто выплюнул. — И что же ты — станешь мужиков невинных резать? Баб неволить? Сопляков таких, как ты сам, вязать да в лодку волочь? Станешь?
— Стану! — ответил я яростно, а сам в лицо ему смотреть не мог, глаза отводил.
Долго молчал кнеж. Я уж не знал, куда мне деваться, что еще ему сказать, чтоб послушал.
— А ведь и вправду станешь, — сказал воевода тихо. — Только не теперь еще. Слишком мало ты тут пробыл.
Мало? Мало, говоришь, кнеж?! Вправду мало того, что я давеча жизнь тебе, паскуде, спас, что зарубил несчастного раба твоего, а другого — все равно что своими руками в могилу свел? Мало тебе этого? Ну а мне — так вполне довольно!
Выдернул я меч мой Прожор из ножен, грохнул оземь Сребляну в ноги.
— Ты меня Лютом назвал?! Так как доказать тебе, что и впрямь я таков? Возьми, говорю, в поход! А не возьмешь — так мне все одно, где кровь лить! Убей тогда сразу, не то пожалеешь!
— Меч, — сказал кнеж, — подними.
Я долго стоял, глядя на него, дыша тяжело и шумно. Потом все же поднял, хотя и жгло мне ладонь железо это проклятое. Среблян странно смотрел на меня, и глаза у него блестели таким блеском, какого я прежде в них не видел.
— Добро, — сказал он. — Испытаю тебя. Выдержишь — возьму.
И вроде того я и хотел, того добивался — а грудь мне сдавило от этих слов.
Но сказанного не воротишь, как и сделанного.
То, что с рудников раб сбежал и на воеводу покушался, было тут, видать, делом нешуточным. Долго и тщательно кнеж разбирался, как так случилось, почему допустили. Виноватых нашли, наказали. А и того ему было мало — порешил кнеж отправиться самолично к Черной горе, к руднику, на месте расследовать, кто там недоглядел. С собой взял дюжину дружинников — и меня.
Я прежде только дважды за ворота Салхан-града выходил. Первый раз — когда в лодке сбежать с острова пытался, другой — когда отдела ушел, бродил ущельем, слушал, как коршуны крыльями бьют, добычу стеклянным взором высматривая. И кого им было тут ловить? Ничего живого, казалось, не несли в себе эти скалы. Стояли и стояли недвижимой твердью, волнами омываемые, и все одно им, кто по ним ходит, кто и чью кровь проливает. Я сам в гористом месте всю жизнь прожил, знаю я, что такое горы — высь, величие, сила, краса! А ничего этого не было на острове Салхан. Только тишь, неподвижность и мертвенный холод, каким, казалось, дышал каждый камень, каждая горсть земли.
Не по нраву мне было все это, потому и не ходил я за ворота. Но теперь уж пришлось. Ехали мы каменной тропою в гору, гуськом — больно она была узка, больше чем двум всадникам бок о бок на ней не уместиться. Долго ехали, с утра до самого вечера. Солнце в горах и без того рано заходит, а в Черной горе оно, казалось, вовсе никогда не показывалось. Не жаловала Радо-Матерь злую свою, нелюбимую дочь Янону, не дарила светом ее палаты. Когда кругом еще были только голые скалы, услышал я гул — далекий еще, протяжный, непрестанный. Так и не понял — то ли молоты и кирки то били глубоко под землей, то ли стон стоял невольничий, то ли плакала сама земля, устав от векового проклятия. Никто другой из дружинников, равно и сам Среблян, на этот гул внимания не обратил — или виду не подал. Смолчал и я.
Как добрались до места, уже почти совсем стемнело — а работа все велась. Я после узнал, она никогда не прекращалась: невольники в руднике трудились в две смены, пока одни отлеживались, другие скалу рубили. Богата была Салхан-гора, казалось, вовек не иссякнет в ней серебро, пока его кровью людской поливают, будет давать всходы…
У входа в шахту ярко горели огни — десятки факелов освещали подъезд. Алые отблески их так и плясали по глади серебряного изваяния, высившегося на скале. Из ста пудов серебра отлили Янь-Горыню — страшную деву со змеящимися по ветру волосами, с раскинутыми руками, точно весь мир она ими схватить и удушить хотела, с темным, прекрасным и жестоким лицом… Такой ли она взаправду была? Дед Смеян ее видел — будь он тут, сказал бы. А только не думал я, что, окажись он здесь, я и вправду стал бы расспрашивать.