Выбрать главу

Мы остановились, спешились. Сребляна ждали, встретили с поклоном, стали зазывать в дом на угощенье. К скале тули-лись домишки, грубые, тесные, — там невольники ютились.

Выше по тропе стоял большой, удобный с виду дом — в нем жили надсмотрщики и начальник рудника. У домишек курился дым, теплились огни, а у штольни кипела работа.

— Ты погоди с угощеньем, — услышал я спокойный кнежий голос. — Сперва ответишь, а там посмотрим, приму ли его от тебя.

Мужик, с которым он говорил — тучный, богато одетый, — лебезил, в пояс кланялся — знал, чем завинил, клялся, что ведет уже следствие, что страшно покарает виновных. А в чем виновных — в том, что, может, сжалились, позволили человеку на волю бежать? Слушал я, кусая губы, а серебряная Янь-Горыня, казалось, скалилась мне насмешливо, пряча ухмылку в зыбкой тени…

— Ладно, ладно, Крепляк, поздно уже, про то говорить завтра станем. А хотя есть на сегодня еще одно дело… Лют! Подойди-ка.

Я опомнился, пошел. Кнеж стоял ближе к шахте, чем к поселению, в нескольких шагах всего оттого места, где кипела работа. Невольники толкали из шахты тачки с непромытой рудой, тяжко надрывались, пока тащили в гору, — вход в штольню шел под откос. Вдоль хода стояли копейщики в низко надвинутых на глаза шлемах, недвижимо стояли, на всякий случай, — а за тем, чтоб работа шла ходко, глядели надсмотрщики. Крик стоял в душной вечерней глуши, хлысты так и свистели, перебивая стоны и дальний гул отбойных молотов.

Как я подошел, Среблян шагнул к одному из надсмотрщиков — тот тут же в ноги ему склонился, — забрал у него кнут. Не говоря ни слова, вложил мне в ладонь. Повернулся и также молча, не глядя, указал на раба, что как раз остановился с тачкой против нас.

Я не понял сперва, что он хочет. Посмотрел на человека. Тот уже много часов работал, был измучен, грязен с головы до ног. На меня и не взглянул — он вообще плохо разумел, что вокруг творится, ему бы только смену отработать и прилечь — вот что на лице его ясно читалось. Не молод он был уже, в отцы мне годился…

Присмотрелся я к нему — и в пот меня бросило.

То был Береста, устьевский староста, батька моей Счастливы!

— Чего ждешь? — Голос Сребляна будто меня самого кнутом огрел — было уже так прежде, помнилось мне, когда я пришел к нему на службу проситься. — Говорил, лютовать со мной в походе станешь, людей рубить. Как рубить, если даже ударить не можешь?

Стиснул я зубы так, что челюсть судорогой свело. Повернулся к воеводе, переступил негнущимися ногами.

— Кого другого дай, — сказал хриплым голосом, который сам едва узнал. — А этого не могу. Это отец жены моей. Не могу.

И как встрепенулся от моих слов Береста! Как зажглись снова глаза его потухшие, как пламенем полыхнули — враз вспомнилось, в кого дочка его норовом да гордыней пошла. Только где ж теперь Счастливина гордыня, где гордыня нашего Бересты…

— Май? — переспросил недоверчиво. Выпрямился, руку к глазам приложил, будто так легче было рассмотреть. — Май, ты, что ли? Живой? А Счастлива моя…

— А ну примолкни! — рявкнул на него надсмотрщик — и привычно руку занес, да кнут-то у меня. А нет кнута — и не надо ему, рука враз в кулак сжалась, еще привычнее. Только я ему опустить тот кулак не дал. Рванулся вперед да как врежу рукояткой кнута ему по локтю. Тот так и взвыл. Копейщики переглянулись, но, видя, что кнеж смотрит спокойно, ничего не сказали. Привез парня, что же — воля его, пусть тешится…

Я обернулся к Бересте, тяжело дыша. Сказал:

— Со мной Счастлива. В порядке она. Ты за нее не бойся, отец, я ее берегу.

Береста не ответил, только на меня посмотрел. Не любил он меня, то я помнил, и мамку мою ведьмой, случалось, звал… а только теперь помнит ли кто о том? Я не помнил; помнил только, что с одной мы земли и что дочка его — последнее, что жизнь мне теперь скрашивает.

— Что ж, — раздался у меня за спиной ровный голос воеводы, — и то правда, на жениного отца негоже руку поднимать. Вон того бери.

Я посмотрел, куда он указывает. Другой раб, низко опустив голову, вытряхивал рядом из тачки руду. Рубаха на нем была так изодрана, что видны были все ребра, торчавшие под кожей, и кривые красные рубцы на них, не зажившие еще. Этого человека я не знал. И по всему видать, часто его стегали, не привыкать. Ударом больше, ударом меньше…

Только Береста бы отвернулся, не смотрел — мне бы легче было.

— Ну, бей, — сказал кнеж. Я слышал по голосу, теряет он терпение. И то правда — целый день провели в пути, притомились, а тут еще сопляк этот шутки шутить надумал, заартачился… а сам ведь просил: возьми! испытай лютость мою!

Стиснул я зубы. Прижмурился, так что смазалось все кругом, лиц стало не разглядеть, одни тела безликие. Что уж…

Взмахнул рукой, поднял и опустил кнут. Услышал свист плети, треск рассеченной кожи, глухой стон. Услышал недоуменное, мучительное: «За что?..»

— Еще, — сказал Среблян.

Рукоять кнута в руке у меня взмокла — меч так никогда не взмокал. Зубы были сцеплены так — я думал, никогда уже не смогу расцепить. Взмахнул снова…

— Еще, — повторил Среблян.

Еще… еще… ну ударю я еще твоего невольника, кнеж, ударю за так, ни за что — сколько раз повторишь «еще»? Стану в походы ходить, умереть не повезет, к Счастливе вернусь, буду для тебя людей воровать — сколько раз повторишь: еще, еще, еще? Когда, нелюдь, насытишься?!

— Сам бей, — сказал я и швырнул кнут ему к ногам.

Он, кажется, сказал мне что-то в спину, да я не услышал. Шел вперед, сам не знаю куда. И злую усмешку чуял на себе, глумливую: что, оскоромился, щеня? Ну, как есть щеня! Кем себя возомнил?

Да только не было стыдно мне. Тогда в палате, когда спас Сребляна, зарубил каторжанина — было. А сейчас нет.

Не буду неродом. Не заставишь!

И вдруг обнаружил, что у самого серебряного изваяния стою. Не знаю, сам ли подошел, ноги ли поднесли, или она меня к себе позвала… Только понял я, что это ее голос только что слыхал, это она надо мной смеялась, щенем сопливым звала. Что тебе с меня, Янь-Горыня? Почто ненавидишь меня так жгуче, так беспросветно? Чем я перед тобой завинил? Ничего я не брал у тебя и на землю твою ступать не имел охоты, силой меня сюда привезли — так за что твое проклятие на мне? И как избавиться от него?!

И тут — точно пламенем ожгло меня изнутри, испепелило! Белым пламенем, беспощадным, лютым, как эта земля. Как на ногах устоял — не знаю, думал — разверзлась подо мною твердь, сейчас проглотит, совсем заберет! Не разверзлась. И ничего не случилось, никто ничего не увидел. А я услыхал одно только слово, сказанное тяжким, громоподобным голосом:

— ОТДАЙ.

Отдай?.. Что отдай? Что есть у меня, кроме жизни моей — маяты? Разве Счастлива…

Вот Счастливу и отдай, Май-Маята, Лютом названный.

Ограбили дерзкие люди злую богиню — то она помнила. И мало ей было, что сама их ограбила — дальше некуда. Теперь велела отдать — все, что ни есть, самое дорогое, последнее. Ты, у меня ничего не бравший, все свое мне отдай — и иди. Иди вольно, пущу, на доброй земле жить сможешь, не погибнешь, детей родишь… позабудешь, что было — старую жизнь ведь позабыл? И эту забудешь…

И знал я, что не лжет. Хуже, страшней всего было, что я это знал, когда стоял перед темным ликом Янь-Горыни, у хладных серебряных ног ее, маленький и голый, глупый, проклятый ею человек.

Трудно мне было глаза открыть, повернуться, сделать шаг прочь от искусительницы. Только слово ее — отдай— так в голове и гудело, вилось, жалило. Я шагнул вперед. Кнеж с дружинниками уже в поселенье ушли, наверх, в дом. Я прошел еще немного и сел наземь передохнуть. Решил: в дом надсмотрщика не пойду. И никуда не пойду, буду сидеть тут на земле, пока воевода назад не поедет… А в голове звенело: отдай, отдай. Отдай — и пущу, не надо тебе будет больше на брюхе ползать, Сребляна умолять, зверем для него делаться, чтоб хоть раз на море взял. Сам сможешь уйти. Только отдай…

Я ее слушал — не мог не слушать — и знал: не смогу. Да и как же это — проклинала сразу весь род, а платить каждому за себя самого? Нечестно это!

И как-то попустило меня от этой мысли. Сказал себе: нечестно! Быть того не может. А если и может — так все равно не должно. На том и конец.