Пробыл Среблян на руднике всего еще один день, назавтра же обратно поехали. Мне подумалось даже — может, он только из-за меня этот путь затеял. Хотел, чтобы я увидел что-то… а что, не знаю. Не рабов же? И не эту ведь металлическую бабу, что в мыслях наживо ковыряться умеет?.. Хотя что-то сказало мне: не знает он, что она это умеет. Она с ним так вот никогда не говорила. И ни с кем не говорила, только со мной. А может, и говорила, да только другие не слышали?
Сам не знаю — с чего взял.
Как тронулись обратно, кнеж ко мне только один раз обратился. Я ничего не спрашивал, он сам сказал коротко:
— Не возьму. А взял бы — она тебя не пустит.
И уехал вперед.
Скоро ушел Среблян в новый набег, на единственном корабле. Меня не позвал, да я и не просился уже. Ничего мне больше не было надо — даже за море смотреть перестал. На свой дом взгляд обратил, стал Счастливе помогать, в чем просила. Иногда смотреть на нее пытался, как со щенком своим она баловалась, отраду в том искал… Вспомнилось некстати, как Ивку звали на самом деле — Отрадом. Только не стал он отрадой отцу своему. Не всякое чадо, видать, сердце радовать может. Что уж, как-то переживу…
Так себе говорил. А что еще было сказать?
Кнеж вернулся из набега, привез добычу. На время все заняты были — латали да чинили корабли. Я тоже пошел. Что было не пойти? Я по-прежнему числился в Сребляновой дружине, да только теперь он снова переменился ко мне. Перестал вызывать на подворье, с мечом тренировать, на пиру уже не велел садиться рядом. А я не рвался — мне и без того тошно было глядеть на опустевшее Ивкино место… Все думал: возьмет себе теперь кнеж новую такую «девку»? Не взял. И вообще после Ивкиной смерти, после поездки нашей на рудники будто что-то ушло из него. А может, не ушло, а только переломилось… не знаю. Потускнел кнеж лицом и волосом серебряным потускнел. Говорить стал мало, на пирах почти не пил. Кнежинна Дурман теперь чаще его за руку брала, говорила что-то тихо, с таким точно лицом, с каким ко мне порою наклонялась Счастлива, уговаривая меня хоть немного поесть. Казалось, будто разом обрыдло Сребляну все, и я ему обрыд, и сам он себе обрыд. И вот дивно — в те дни как будто впервые я перестал ненавидеть кнежа. Нет, не из жалости к нему… какая тут жалость? Просто мне было худо, и ему худо — когда худо людям вместе, их это как бы роднит.
Вот только если так судить, то всем одинаково худо было на острове Салхан — а все равно были тут и хозяева, и рабы, и мучители окаянные, и погубленные безвинно…
Только одно еще могло вернуть кнежу улыбку на уста — дочь его Ясенка. Как смотрел на нее — враз плечи распрямлялись. Из последнего набега привез ей целый суш ук шелков — не нарадуешься. Только радовалась ли она, того понять было нельзя — она всегда тихая ходила, неприметная, глаза долу опущены, да не как у моей Счастливы в девичестве, а по-настоящему — будто и впрямь ей боязно и неловко на людей глянуть. И в радости она оставалась такой, и в горести. И уж как часто рядом с кнежем была — а как будто и не было, неприметная совсем. И как же сильно он ее любил…
Злым вышло то лето для воеводы Сребляна. Сперва корабли и людей потерял, потом жизни едва не лишился. А как зарядили дожди — слегла Ясенка. Она слабенькая была, болела часто, чуть ветерком на нее подует — уже кашляла. Он ей все меха соболиные с материка возил, кутал в плотный бархат, горницу ее, сказывали, коврами завесил — так, что окошки едва видать. А не сберег. Год назад, когда я еще в темнице у Сребляна сидел, она тоже болела. Тогда оклемалась. А тут — люди шептались, не поднимется уже. Все на том сходились, и знахари местные только руками разводили — не взыщи, мол, кнеж, сделали, что могли.
Мертвая тишь легла на Салхан-град. Черное облако зависло над кнежим домом. Люди ходили чуть не на цыпочках, детям расшалившимся ладонями рты прикрывали: цыть! Никто без особой надобности в кнежьи палаты не ходил. Сказывали — совсем почти помешался Среблян, у Ясенки в горнице заперся, не отходит от нее. Осуждали, головами качали: почто к девочке прикипел, отпустил бы ее уже на Ту Сторону, раз пора пришла, а вот так, чуть не силой на белом свете держать, — не добро… Да только уж больно привык он, неродовская его душа, силой держать то, что силой же взял. Не давал ей умереть, все выискивал способы, поил травами, из последних сил держал душу в слабеньком, истаявшем теле. Со двора он не выходил, но люди говорили — кто видел его мельком, не узнавали. Так постарел.
Однажды выдалась особенно ненастная ночь — осень наступала на Салхан. Ветер злобствовал, швырял по берегу мелкие камни, с корнем рвал хилые деревца, а те, что покрепче, — гнул жестоко. Хлынул ливень, такой — что казалось, смоет сейчас весь город в море, за ливнем — град повалил величиною с кулак. Добро, успели пшеницу с полей собрать — а иначе бы голодная смерть или снова набеги… да только знали все, что не пошел бы нынче Среблян в набег, и не потому, что море лютовало. Ничего он уже не хотел — ровно как я.
В ту ночь все по домам попрятались. Счастлива уснула, прижавшись ко мне комочком, в ногах у нас сопела ее собака. Я лежал, слушал, как воет непогода, понемногу и сам задремал.
Проснулся от света. Лучина теплилась в горнице, пламя металось под налетами сквозняка. Кто-то открыл дверь, и от нее тянуло стылым холодом.
— Лют, — позвал меня Счастливин голос.
Я приподнялся на локте, сонно моргая. Что стряслось? Или кнеж требует?
— Тут пришли к тебе, — сказала. Странным таким голосом, чужим и недобрым, сварливо даже. Давненько я от нее такого не слыхивал — аж любопытство меня разобрало, что ж там такое? Поднялся, глянул…
На пороге, накинув на голову насквозь вымокший платок, стояла госпожа наша Дурман, кнежья жена.
Она женщиной молчаливой была, нелюдимой даже. Я редко видал, чтоб она кому улыбалась, а уж смеющейся не видал вовсе — но не дивился этому, на Салхане мало кто смеялся, если только не спьяну. Она и теперь стояла спокойная, с лицом неподвижным, белым, как известь, только глаза ее черные, будто колодцы, на бледном лице горели. И как посмотрела она на меня — что-то дрогнуло вдруг в них, словно рябью пошла вода. Когда заговорила, я увидел, что губы ее дрожат.
— Лют, я за тобой. Ясенка моя кончается. Окажи милость, приди, подержи бедную за руку. А прикажешь — на колени перед тобой встану.
И как спокойно, как тихо она это сказала! Ну ровно ненастье со мной обсудить вздумала, на ломоту в костях пожаловаться. Да только то ненастье не унять, лучом солнечным не развеять… Смотрел я на нее и не знал, что ответить. Не понимал я — чего ко мне пришла? Я тут при чем? А только не смог отказать. Пробормотал: погоди, дескать, чуточку, госпожа, сапоги обую… Вернулся в горницу к Счастливе.
— Что, — спросила та, — к нейтебя зовет?
Я аж на месте крутанулся. И что я там говорил, будто переменилась она за эти полгода? А теперь увидел — вовсе не переменилась! Снова сталь в голосе, презренье гордое на лице, и взгляд ее этот злой и холодный — так вот на неродовском корабле на меня зыркала! И, главное, с чего вдруг?! Чем завинил? Я к ней шагнул было, хотел за руку взять, но она так глянула — ровно ледяной водой окатила. Обронила голосом чужим, далеким:
— Иди, что уж…
И сапоги мои поставила за порог.
Я вниз спустился, ничего уже не понимая, на ходу подпоясывая меч — привык я к нему… Дурман стояла, где оставил, по-прежнему недвижимым камнем. Я увидел, что платок на ней черный — словно уже жалобу приготовила. Сказал я ей:
— Веди.
Сквозь бурю, сквозь град и ветер ярый повела меня кнежинна к своей дочери на смертный одр — и мнилось мне, проклятая Янь-Горыня и туда меня пускать не хотела, все норовила с ног сшибить, наземь кинуть. Да только тут она не смогла меня остановить, как ни тщилась. Когда вошли в кнежьи палаты, я плащ, отяжелевший от воды, на пол скинул, не сбавляя шага. Кнежинна шла впереди. Поднялись по лестнице, она сделала мне знак встать, обождать — молча сделала, как в доме, где покойник лежит. Пошла вперед, тихо дверь приоткрыла, потом прикрыла за собой… Я услышал ее голос. Слов не разбирал, но по тому, как говорила — чуть слышно, ласково, а все одно твердо, — понял, что говорит она с кнежем. Немало времени прошло — и он вышел, тяжко опираясь ей на плечо. Прошел мимо меня, не заметив, лицо у него было серым, как пепел, засаленные волосы свисали на глаза. Дурман мне только кистью руки указала — иди, мол…