— Татьяна Владимировна, я не хочу уезжать от вас.
Черные, широко разрезанные глаза офицера были влажны. Пухлые, еще не оформившиеся губы сложились в кислую гримасу.
— Милый мальчик!
Взгляд девушки ласкал подпоручика теплыми, синими лучами. В соседней комнате, в столовой, гремели посудой. Накрывали к завтраку.
— Но ведь я же не могу без вас! Поймите, не могу. Я застрелюсь.
Татьяна Владимировна посмотрела на офицера пристально, серьезно.
— Иван Николаевич, не будьте ребенком. Вам уже двадцать лет. Вы должны ехать.
— Почему я должен, а не кто-нибудь другой?
— Все должны, Иван Николаевич, и вы, и другой, и третий. Если бы все остались дома, то тогда красные ведь не замедлили бы пожаловать сюда и со всеми нами расправиться.
Но почему же я именно должен, когда я так люблю вас?
Татьяна Владимировна пожала плечами, улыбнулась.
— Ребенок. Совсем ребенок!
Вошел лакей.
— Кушать подано.
В столовой за столом сидели отец Татьяны Владимировны, старик профессор, и молодой человек, худосочный, угреватый, с мутными оловянными глазами, в студенческой тужурке. Остроконечный клинышек седой бороды, лысина, пенсне профессора приподнялись.
— Здравствуйте, Иван Николаевич. А это наш знакомый, Алексей Евгеньевич Востриков, студент института восточных языков.
Барановский пожал маленькую сухую руку профессора и еле дотронулся до липкой, холодной ладони Вострикова. Профессор с Востриковым вели разговор о русской торговле и промышленности, о причинах их упадка.
— Все-таки, Алексей Евгеньевич, я не могу согласиться с вами, что в ближайшее время нам нельзя рассчитывать на полный пуск всех фабрик.
Барановский и Татьяна Владимировна сели рядом.
— Напрасно, профессор. Вы слишком оптимистически смотрите на вещи. Скажите, разве в условиях ожесточенной гражданской войны можно рассчитывать на что-нибудь серьезное в этом деле?
— Безусловно, нет! Но ведь Советская Россия скоро прекратит свое существование.
Востриков иронически улыбнулся.
— Нет, профессор, до этого еще далеко. Конечно, я уверен, что рано или поздно Совдепия падет, но пока, пока мы воюем, следовательно, нужно жить и вести хозяйство, приспособляясь к обстановке борьбы.
— То есть, ставя точку над i, вы, Алексей Евгеньевич, утверждаете, что торговли сейчас, в полном смысле этого слова, быть не может, будет только спекуляция. Промышленность крупная, фабричная не пойдет, будет процветать мелкое кустарничество.
— Вот именно, большего пока что мы не сможем. Я вам скажу из личного опыта, надеюсь, вы можете мне верить, как порядочному спекулянту.
Барановский с удивлением поднял глаза на Вострикова. Профессор улыбнулся.
— Не удивляйтесь, поручик, — поймал студент мысли офицера. — Я самый настоящий спекулянт. Вы смотрите — студенческая тужурка? Это для виду. Я только на бумаге студент Владивостокского института восточных языков. Правда, я кончил гимназию с золотой медалью, но учиться сейчас и некогда, и невыгодно. Я студенческие документы использую только для свободного проезда от Иркутска до Владивостока и обратно. Я даже, если хотите, из тех же соображений и, кроме того, чтобы освободиться от военной службы, выправил себе монгольский паспорт.
Барановский засмеялся. Востриков, улыбаясь, говорил:
— Вот и смейтесь, любуйтесь — перед вами монгольский подданный, студент института восточных языков, человек, которого никто не смеет побеспокоить и который преблагополучно делает оборот в два миллиона рублей в день.
Профессор счел долгом пояснить офицеру:
— Вы, Иван Николаевич, не верьте ему. Алексей Евгеньевич — человек чересчур резкий и откровенный, страдающий привычкой все немного преувеличивать. Никакой он не спекулянт, а просто великолепный коммерсант, и все.
Востриков смотрел на Барановского мутным, прицеливающимся, взвешивающим взглядом старого торгаша, тряс головой.
— Нет, поручик, я хочу сказать вам всю правду. Вы вчера только училище кончили, полны, следовательно, самого пустого мальчишеского обалдения и глупой радости. Вы сейчас все в розовом свете себе представляете. Так вот, знайте, что торговли у нас нет, крупного, порядочного товарообмена нет, есть только мелкие спекулятивные сделки, есть крупные аферы, которыми не брезгуют даже министры, вот и все.
Профессор с укором качал головой.
— Вы едете на фронт, так вот знайте, что до тех нор, пока большевизм не будет сметен, стерт с лица земли, везде, вот даже здесь, в белой Сибири, будет чувствоваться его разлагающее влияние. Старые основы нравственности и законности поколеблены. Люди начинают терять границы добра и зла. Да, даже здесь, у нас, где ведется борьба за восстановление России, большевизм чувствуется.
— В этом я согласен с вами, Алексей Евгеньевич, — закивала бородка профессора.
— Кровавый, страшный призрак коммунизма, ставшие над Россией, на все бросает свои мрачные, зловещий тени. Красный ужас лишает людей рассудка. Вы правы, люди теряют границы позволенного и непозволенного. Мы являемся свидетелями небывалой, неслыханной духовной прострации.
Нет, вы подумайте только, поручик, какая у нас может быть сейчас торговля, товарообмен, как может наладиться хозяйственный аппарат, когда у нас что ни шаг, то верховный правитель, атаман; каждый требует у тебя: «Дай». Каждый за малейшее ослушание карает, как изменника, — кого, чего, чему — неизвестно. Гм, торговля, промышленность. — Востриков желчно засмеялся. — Разве я могу получить хоть вагон товара без толкача? Никогда. Я должен ехать сам с своим грузом и толкать, проталкивать его через каждую станцию. Японцам дай, семеновцам дай. Железнодорожникам, до стрелочника включительно, дай. Не дашь, не поедешь. Тысячу рогаток поставят. А семеновцы так просто товар заберут. Каждый раз едешь и не знаешь, довезешь или нет? Разоришься или наживешь? Но когда я прорвусь через все преграды, привезу товар на место, тут уж, извините, процентик я наложу не по мирному времени. Я рискую, я и беру. Сто, двести процентов мне мало, я накладываю четыреста, восемьсот, тысячу. Я вздуваю цену до последней возможности.
— Но ведь это же не… не… хорошо, — Барановский хотел сказать нечестно, но не мог.
— Зачем вы так делаете? — наивно спросил он спекулянта.
Востриков расхохотался:
— Ну и дитятко же вы, голубчик. «Нехорошо!» Поймите, что я коммерсант со дня рождения, по натуре коммерсант. И если нельзя сейчас, как говорится, честно торговать, так будем спекулировать. Будем приспосабливаться. Не сидеть же сложа руки, когда дело к тебе само лезет.
Профессор закурил сигару. Барановский сидел, беспокойно посматривая на Татьяну Владимировну. Ему не хотелось поддерживать разговор с Востриковым, он мечтал провести последние часы перед отъездом наедине с любимой девушкой. Офицер нервно вертелся на стуле. Сыр ему казался пресным, масло горьким, кофе недостаточно крепким. Часы на стене отчетливо и гулко пробили два. Офицеру скоро нужно было уходить. Татьяна Владимировна заметила его тоскливый, беспокойный взгляд.
— Вам, Иван Николаевич, кажется, уходить скоро? Пойдемте в сад. Я хочу показать вам в последний раз наши цветы.
Подпоручик покраснел, смутился, вскочил со стула, чуть не опрокинул свой стакан. В саду Татьяна Владимировна усадила Барановского на широкий зеленый диван перед большой круглой клумбой.
— Иван Николаевич, я хочу поговорить с вами серьезно.
— Ради бога, я всегда готов вас слушать.
— Вы должны не только слушать меня, но и слушаться.