— Я мщу не ему одному. Я его не знаю, я мщу всем солдатам. И этот не первый, — сказал он, когда на минуту стихли крики.
Дело принимало особый оборот. Вина усугублялась, казнь грозила стать не простым расстрелом; возмущенная толпа могла начать избивать его медленно, приближая смерть, увеличивая мучения, а он шёл на это. Шёл, и все-таки был спокоен.
Коренастый матрос, в фуражке с козырьком на затылке и в хорошо сшитом чёрном бушлате, с большим лицом, бледным, измученным, на котором умно смотрели глаза, не то офицер, не то боцман вышел из толпы и медленно спросил:
— Так это не первый, кого вы убиваете? А который?
— Восьмидесятый, — невозмутимым тоном ответил пойманный. Ахнула толпа и, теснее сгрудившись, придвинулась почти вплотную к этому солдату. Цифра поразила и её, привычную ко всяким зверствам.
— Тут не место для шуток, — строго сказал человек в боцманской шапке. — Если вы говорите о тех, кого вы убили на войне, это нам не интересно.
— Нет, — всё так же спокойно, с чуть заметной усмешкой на тонком выразительном лице проговорил пойманный, — это восьмидесятый русский солдат, которого я убиваю ночью во время сна всё одним и тем же метким ударом ножа, вскрывая ему весь живот.
— Он сумасшедший, — пробормотал матрос в фуражке боцмана. — Все равно и сумасшедшего расстрелять. Ишь, какой выискался сумасшедший! Слышьте, товарищи, восьмидесятого солдата зарезал… Его не то, что расстрелять, замучить надо.
Примолкшая было толпа опять загалдела. Кто-то сзади, стараясь протискаться ближе, прокричал:
— Это что же, товарищ, вчера ночью на северном вокзале солдатику живот, значит, распорот, на месте уложен, — ваша работа?
— Моя, — отвечал смело пойманный.
— Постойте, товарищи, сказывали в трактире Севастьянова позапрошлою ночью тоже солдатик убит. Правда, что ль?
— Это я убил. Я говорю вам, что этот — восьмидесятый.
Жадная до крови, привычная к убийству толпа матросов и солдат смотрела с любопытством и уважением на человека, отправившего, по его словам, восемьдесят солдат на тот свет ударом ножа, даже и по их понятиям, даже и в их мозгу, тупом и грубом, эта цифра совершённых злодеяний производила впечатление и интересовала их.
— Антиресно выходит. Товарищи, ну пускай он перед смертью покается, как это он, значит, восемьдесят бедных страдальцев солдатиков уложил. А там мы обсудим, как его за это замучим.
Хмурая теплая ночь стояла над городом. Весь город спал и только эта черная толпа волновалась и, тяжело дыша, наваливаясь друг на друга, стараясь рассмотреть поближе этого замечательного человека, тискала друг друга и жила сладострастным ожиданием страшной пытки и казни.
— Прежде всего скажите мне, кто вы такой? — спросил боцман.
Пойманный ответил не сразу. Он задумался, опустив на минуту на грудь свою сухую породистую голову, потом поднял её и, гордо оглянув толпу, сказал:
— Я мог бы соврать. Назвать любое имя. Документ у меня чужой, солдатский. Того, первого, которого я зарезал, под чьим именем я живу, но я не хочу этого. Пусть перед смертью солдатчина знает правду.
Он сделал паузу. Напряженно пожирая его глазами, тяжело дыша ему в лицо теснились вокруг матросы и рабочие-красногвардейцы.
Властным огоньком, привыкшим повелевать и покорять своей воле людей, оглядел пойманный толпу и спокойно, и раздельно, громко и отчётливо, выговаривая каждое слово, произнёс:
— Я — штабс-капитан Константин Петрович Кусков, офицер…
Взрыв негодования не дал ему договорить. Опять заметались в воздухе руки, то сжатые в кулаки, то потрясающие оружием и опять раздались жёсткие выкрики:
— Офицер!.. Ах, ты… Это, товарищи, расстрелять его мало!.. Надо-ть убить так, чтобы памятно было… Своего брата солдата туда сюда, ещё и помиловать можно, потому мало ли ежели затмение разума или темнота наша, а то офицер!.. Образованный!..
— Нет, товарищи, пусть он раньше доскажет, за что он так притеснял… Этакое убийство.
Голоса снова стихли. Жажда услышать что-то страшное, выходящее из ряда вон заставила людей умолкнуть и слушать этого спокойного человека.
— Рассказывайте, что же заставило вас уничтожить такую массу солдат? — спросил боцман.
— Извольте… Три месяца тому назад наш полк сошёл самовольно с позиции и был отведён в резерв в город Энск, мой родной город, где у меня жила семья: старуха-мать, молодая жена и трое детей. Семью я с начала войны три с лишним года не видал. Мучительно было стыдно возвращаться домой без победы, самовольно, как дезертиры. Мы, офицеры, пробовали уломать солдат, отговорить их делать это, но полком уже правил самозванный комитет и сделать что-либо было невозможно. Офицеров не слушали — их оскорбляли…