— Известно, у них завсегда солдаты виноваты. Их послушать, так и в том, что войну проиграли, солдат виноват один, — раздалось из толпы.
— Постойте, товарищи, дайте слушать.
— А вы, товарищ, будьте короче.
— Хорошо. Я вас не задержу. В Энске произошли беспорядки. Убили командира полка, почти всех офицеров. Ворвались в мою квартиру. Искали пулемёт. На моих глазах убили мою мать. Потом меня схватили и держали за руки, а над моей женой надругались до тех пор, пока она не умерла в объятиях злодеев. Тоже сделали с моею двенадцатилетней дочерью, а сына восьми лет и дочь четырёх — убили, разрубили на куски. После этого меня отпустили. Сказали: смотри и помни солдатскую школу… И я запомнил. Наш полк разошёлся и найти злодеев я не мог. И я поклялся отомстить всем тем солдатам, которые смущают душу солдатскую. Я переоделся в солдатскую шинель, купил острый кинжал и пошёл странствовать по рынкам, где продавали солдаты казенное обмундирование, по вокзалам, где шатались дезертиры, по притонам. Я толпился с солдатами на митингах и всюду, и везде слушал агитаторов.
И когда я слышал призывы к бунту, к братанию на фронте, к убийству начальников, я не отставал от этого человека. И в эту ли, в другую ночь, на вокзале среди множества спящих людей, в ночлежном доме, на этапе, в притоне я настигал его спящим и неизменно ловким ударом творил свою кровавую месть. Я научился делать это в большом, плохо освещённом зале железнодорожного вокзала тогда, когда по залу ходили люди. Я ждал только, чтобы ближайшие заснули. Я постановил уничтожить восемьдесят человек, потому что восемьдесят было тех, которые взволновали наш полк, творили убийства и насилия. Я не боялся быть схваченным, потому что, что для меня смерть? Ничто! Что для меня мучения, когда я вспоминаю муки моей жены и дочери, свои муки. Я жажду мучений тела. Они дадут мне блаженство и искупление… Я хотел только одного — выполнить цифру. Убить восемьдесят.
И до сегодняшнего дня я берегся и был осторожен. Сегодня этот был восьмидесятый и я мог позволить себе маленькую роскошь: подойти и убить спящего на глазах у его бодрствующих товарищей… И я мог бы уйти. Меня боялись. Но я бросил нож. И теперь я жду смерти. Жду мучений. Я жажду смерти. Я мечтаю о спасительной боли мучений.
Тяжелое молчание и прерывистое сопение многих ртов и носов встретило его рассказ. И была в этом молчании тупая неповоротливая дума. Была зависть профессионала палача к палачу-любителю, перещеголявшему его. Темная мысль говорила, что жизнь для этого человека тяжелее смерти и что, если наказать, то наказать оставлением жить будет наиболее мучительною казнью… На многих лицах сквозило уважение к этому человеку, пренебрегшему смертью и убийством. Артисты смотрели на артиста.
Сырой сумрак висел над грязной площадью. Тускло мигали огоньки улиц предместья, убегавших в чёрную даль, к площадям и большим улицам спящего города, полного громадных зданий, дворцов, храмов, полного спящих людей.
Штабс-капитан Кусков опустил голову и ждал, что его схватят, ударят, начнут пытать.
Страшен и мучителен только первый удар, — думал он, — потом наступает отупение, полусознание, боль теряет силу.
И он ждал этого первого удара.
Но его не было.
Он поднял голову. Против того места, куда он смотрел, было пусто. Толпа матросов и красногвардейцев молча, понурившись расходилась по площади. Он понял. Безмолвный народный суд приговорил его к самой жестокой пытке: жить.
Кусков снова опустил голову на грудь и тихо пошёл с площади. Вот он вошёл в какую-то тесную улицу. Тревожно замаячила по грязи его тень, отброшенная фонарем, протянулась до стены дома, заколебалась на ней и исчезла. И не стало видно и самого штабс-капитана.
Ночные сумерки поглотили его.
Станица Константиновская.
Март 1918 г.