К ссылкам на романы Достоевского я мог бы прибавить признание самого Федора Михайловича в цитированном письме Наталье Фонвизиной: "Я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ веры очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной"1. С Христом — даже вне Бога. С Христом — даже без веры в Бога. Такие толкования возможны.
Втягивание сомнения внутрь веры — и противовес сомнению в мистических порывах, которых не знала наивная вера древних евреев, — было неизбежным следствием кризиса, нашедшего свое выражение в "паулинизме"; и современный великий кризис связан со своего рода "неопаулинизмом", как его понимает Бубер: "Хотя в целостности нашей эпохи христианство отступило в сравнении с прежними эпохами, однако паулинистские воззрения, отношения и настроения завладевают отныне также и многими сферами жизни, находящимися вне христианства. Существует некоторый паулинизм неспасенности, в котором нет постоянного места для милости: мир переживается так, как его переживал Павел — преданным во власть неумолимых сил, — только при этом (у наших современников. — Г. 77.) отсутствует явленная человеку спасающая воля, нисходящая свыше, отсутствует Христос". Который у Павла был. И у Достоевского был.
Я не со всем у Бубера могу согласиться; и вероятно, не со всем согласится читатель. Для ортодоксальных иудаистов неприемлема лю-
1 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 28. Кн. 1. С. 176.
бовь Бубера к Иисусу; для большинства христиан трудно принять, что частный случай духовного развития, переход от Ветхого Завета к Новому, подводится под общее правило о противоречиях "прогресса" или, лучше сказать, — о роковой неизбежности развития. Иван Ильич знал, что все люди смертны; но одно дело все, а другое — он, Иван Ильич! И рассказ Льва Толстого передает всю невыносимость смерти…
Мое самое главное возражение — в другой области. Я не могу принять отстранения от мистики, в которой сливаются Я и Ты. Любовь Я и Ты, отношения Я — Ты прекрасны, но слияние, доходящее до совершенного исчезновения Я, как у Джелаледдина Руми, как у бесчисленных мистиков Востока, — также прекрасно. Без ряда противовесов невозможно обойтись аналитическому уму. Индийская традиция мудрее, признавая четыре пути спасения: обрядовой веры, любви к Богу, безмолвного созерцания абсолютной целостности и постоянного усилия, направленного к изменению сознания. Хотя я готов согласиться с Бубе-ром в том, что мистика — вещь небезопасная. И отстранение от мистической экзальтации имеет глубокий смысл.
В юности Бубер был захвачен этой экзальтацией, выросшей в особый, отгороженный от повседневности мир. "По ту сторону оставалось привычное существование с его делами, здесь же господствовали отрешенность, просветление, восторг вне времени, вне следствий…" Но однажды, продолжает Бубер свой "Диалог", — "однажды после испытанного днем "религиозного" вдохновения я принимал у себя незнакомого молодого человека" и не понял, что посетитель ждал ответа — стоит ли жить? Бубер не вложил всего себя в диалог, оставался в рамках " нерелигии", в рамках "Я-Оно". Его потрясло, когда он узнал, что посетитель вскоре покончил с собой. "С тех пор я отказался от такой "религиозности", которая есть лишь исключение, изымание, выход из повседневности, экстаз, или она отказалась от меня. Теперь у меня есть только повседневность, из которой я никогда не выхожу. Тайна больше не открывается, она ушла или поселилась здесь, где все происходит так, как происходит. Я не знаю иной полноты, кроме полноты каждого смертного часа с его притязаниями и ответственностью".