— Раздевайтесь, вешайте одежду вот сюда, к печке, на ней можно и посушить что надо. Чайник сейчас закипит, у меня есть белый хлеб и сахар.
Седые, но довольно густые волосы ее подстрижены ровно, чуть ниже мочек ушей. Так стриглись комсомолки двадцатых годов. Бумажная кофточка совсем вылиняла, но аккуратно заштопана на локтях и чистая. Юбка тоже отстирана добела и вся в заплатках.
— Мне говорят, мужики какие-то страшные приехали, с бородами и в, чудно́й лодке, — бормотала, хорошо так улыбаясь, старушка, — не вздумай, говорят, пускать их: ограбят и зарежут. А я говорю: «У меня брать нечего. Икона, часы да радио. Это им не надо. Не могут же люди под дождем спать. А у меня как раз хлеб есть белый и сахар». Просохнете и переспите у меня на кровати вон. А я на пол лягу или на лавке.
— Спасибо, бабушка, — сказал растроганный Сергей, — у нас все есть — и матрацы надувные, и мешки спальные. Мы на полу.
— Зачем же на мешках спать на грязных, когда у меня кровать есть своя, — не поняла она Сережу, — ляжете, отдохнете хорошо.
— Давай перенесем оставшиеся вещи, — шепнул я своему другу. — Она увидит спальные мешки и все поймет.
Перенесли вещи и зашли в соседний дом купить молока и яиц.
— Почем у вас яйца? — спросил Сережа у хозяйки, полной и неопрятной женщины.
— А у вас в Москве почем?
— Не знаю точно. Кажется, рубль тридцать. Так, Саня?
— Вот и у нас рубль тридцать, — сказала женщина.
— А молоко почем? — Сережа начал уже валять дурака.
— А в Москве почем?
— Тридцать копеек бутылка.
— Вот и у нас шестьдесят копеек литр, — не растерялась она.
— Э, нет! — засмеялся Есин. — Это с посудой. А без посуды получается сорок копеек...
Она подозрительно посмотрела на него, на меня и зашевелила губами, видно, никак не могла высчитать, почем же в Москве литр молока.
На прощание она таинственно проговорила:
— Вы с ней поосторожнее... Она сумасшедшая. Может ограбить и зарезать. Мало что от нее можно ожидать...
— А мы сами ненормальные. Мы ведь оттуда бежим, знаете откуда? Вот. Чего нам бояться? Мы сегодня здесь, а завтра опять там.
Надо было его остановить, а то скрутят ночью, и доказывай, что ты не верблюд.
— Она самая нормальная во всей вашей деревне, — сказал я. — Ограбить только вы можете. А Сережа шутит, он специальный корреспондент, можем и документы показать.
Женщина поджала губы и ушла. Когда мы вернулись, наша старушка разложила уже на столе свой кусковой сахар и нарезала белый хлеб.
— Сейчас я вам чайку налью, у меня заварочка осталась. Сама я не пью заваренный, так и лежит с зимы. Агафья лявана забара акроди озоти, — снова непонятно забормотала она.
Мы вывалили на стол оставшиеся у нас продукты. Налили в кружки молока.
— Как вас зовут, бабушка? — спросил Сергей.
— Наталья.
— А по отчеству?
— Тоже Наталья.
— ?!
— Ну ладно, тетя Наталья, — сказал я, — давайте поужинаем вместе.
— Нет, нет! — замахала она руками. — Я ничего чужого не беру, у меня теперь все свое есть. Зачем мне?
— Но ведь вы же нас угощаете хлебом и сахаром, — не соглашался Сергей, — вот давайте вместе и поедим. Вы нас угощаете, а мы вас.
— Я угощаю потому, что я хозяйка, — сказала Наталья гордо и есть наотрез отказалась. — Вы устали, голодные, вы и ешьте.
Как мы ни бились, ни хитрили, ужинать она не стала.
— Вы одна живете, тетя Наталья? — спросил я, прихлебывая чай.
— Одна. В богадельне не хочу жить. Там припадочные, а я нет. Я в тихих была. Сергей Иванович говорит: «Куда ты пойдешь, у тебя никого нет?» А я ему теперь письмо написала, главврачу-то. Дом даже у меня теперь свой, говорю. — И старушка косноязычно и заговариваясь поведала нам о своих делах. — Племянники меня в дом инвалидов сдали, а потом в богадельню перевели в дом престарелых. Там тоже плохо. Я не люблю там. Ушла, денег накопила и ушла.
— А как накопила? — поинтересовался Сергей. Там зарабатывала, что ли?
— Я там у людей зарабатывала. Пенсию отбирали А теперь пенсия у меня. Каждый месяц пенсия.
Спросили, сколько платят по пенсии.
— Восемь рублей, — ответила она с гордостью. — Восемь рублей каждый месяц пенсия у меня. Почтальон приносит прямо сюда.
— Хватает вам? — не удержался я.
— Хватает. Как раз хватает на три недели. А на четвертую неделю я зарабатываю. Дрова колю, убираюсь, огород копаю, с малыми детьми сижу... И еще три рубля получается, а то и четыре даже.
Мы переглянулись.
— Сколько же вам лет, тетя Наталья? — удивился Сергей
— В этом году семьдесят восемь мне, семьдесят восемь.
Потом она говорила что-то непонятное, хотя временами какой-то смысл в ее речи можно было и уловить.
— Я всех пускаю. Сама знаю, как без дома жить, Разве можно людям под дождем? Зачем, когда у меня есть свой дом? Василий уехал, дом продал, а баня осталась. Я накопила денег-то и купила у него баню. Сорок рублей отдала. Теперь у меня все есть, радио провела, печь переложила, кровать нашла, часы купила, обои купила.
Обои на стенах у нее трех цветов. Видно, отдали старухе остатки по дешевке. Но оклеена комната самым тщательным образом.
— В городе я тогда жила, только вот не помню теперь... Как случилось, все забыла. Помню только лет пять или шесть. А теперь все стала понимать. Ходила недавно к Сергею Ивановичу, ведь рядом, по прямому пятнадцать верст нет. Он говорит: «Скоро тебе личное дело отдам, все прочтешь про себя и узнаешь, кто ты есть».
Наталья не поняла, кто мы такие, зачем приехали. Она никак не реагировала на слова «университет», «орнитология», «журналист». Они были вне ее сегодняшней жизни. Хотя речь ее звучала совсем не по-деревенски и уж не по-северному, это точно. Сходить бы к этому самому Сергею Ивановичу...
Понимать и узнавать заново, как мы узнавали слова «вицы», «ромшина», «чисть», она уже не могла. В нас Наталья видела только усталых мужиков, которым ночевать негде. Она пыталась помочь нам, когда мы ворочали наши тяжеленные рюкзаки и разбирали лодку, переставляла на печи наши сапоги и перевешивала сохнувшие куртки. Нам едва удалось уговорить ее не стирать наши носки. «Высохнут, — доказывала она, — к утру будет сухо». Угомонилась старушка только тогда, когда мы спрятали на дно рюкзаков грязные носки и показали ей чистые, запасные.
Наталья не жаловалась и ничего не просила, весело и добро улыбалась, а утром разбудила нас в четыре, когда горячий чай стоял уже на столе. К предлагаемой еде так и не притронулась и рубль за ночлег взять отказалась. Серега незаметно подсунул ей под стакан десятку.
Когда мы поцеловали старушку и вышли на берег, Сергей сказал:
— Не стоит село без праведника.
— Это уже было, Сережа, — ответил я.
Он рассердился:
— Ну и что из этого?! Ты сам видел. Они есть и будут. Ими мы только и живы.
Полет
С годами не только остывает сердце, но также постепенно увядает, а потом и закостеневает воображение. Как может колотиться маленькое сердечко по поводу, совершенно не замеченному взрослым, так и воображение ребенка превосходит, наверное, самые немыслимые наши фантазии, в которых всегда находит место холодный разум и скепсис.
Когда моему сыну было пять лет, он твердо верил в то, что научится летать. При этом он не испытывал ни малейших сомнений. Мы жили с ним тогда неподалеку от реки Оки. Как-то я рассказал ему на ночь сказку, в которой мы с ним, постепенно увеличивая свои прыжки, довели их сначала до небольшого парения, а затем и до полета. Мы перелетали с ним реку, приводя в удивление сидящих на ее берегу рыбаков, летали ночью, а кончилась сказка тем, что мы улетели на большой высоте в Москву и сели прямо к себе на балкон.
На следующий день мы пошли гулять на берег Оки
— Ну, давай учиться, — сказал мой сын, когда мы остановились на высоком берегу. Отсюда на противоположном низком берегу реки открывались дали лугов и лесов, изгибалась серпом старица.