— А как ее зовут?
— Не знаю, — смеялась она, — по-моему, ее никак не зовут.
— Давайте назовем ее Росинант.
— Не стоит. Мне обещали другую. Причем я думаю, она будет не лучше. Мне разрешили поехать и выбрать любую в табуне, но я уже видела этот табун...
Я предложил поменяться лошадьми. Мы пересели. Она ускакала вперед, а я испугался, видя, как она судорожно хватается за луку седла. Вернулась она раскрасневшаяся, немного напуганная, но радостная.
— Вот это лошадь! — Она вся сияла. — Председательская! Мне такая не подойдет, я обязательно свалюсь с нее.
На охоту я не попал, а остался на правах двоюродного брата в ее доме, где она жила одна. Когда она уходила в больницу, расположенную в соседнем доме, я залезал на плоскую крышу и валялся там на соломе с книгой в руках. Время от времени (после каждого приема больного) она подходила к окну и смотрела на меня.
— Ты можешь взять отпуск на две недели? — спросил я как-то ночью.
— Не знаю, вряд ли... А зачем?
— Мы поедем с тобой в свадебное путешествие. Запряжем лошадь в бричку, наберем продуктов и поедем куда глаза глядят.
— Ой, как хорошо! — Она прижалась ко мне. — Но меня не отпустят. Надо ехать в райздрав, в Чилик, получить разрешение.
— Мы заедем в Чилик по пути.
— Нет, так нельзя. Я не могу бросить больницу, ты должен это понять.
— Тогда подавай заявление об уходе. Ведь мы все равно будем жить в Москве. К мужу обязаны отпустить.
— А почему в Москве? Может быть, в Ленинграде, у нас? Ведь мы еще об этом не говорили.
Все произошло так быстро, так стремительно, что люди осуждали нас, косо смотрели и нехорошо улыбались. Но она ничего не хотела замечать. Поверила мне сразу и не оглядывалась. И расписались-то мы уже в Москве, почти через год, когда она ждала ребенка.
А в свадебное путешествие мы все-таки поехали. Правда, это было чисто символическое путешествие. Ехали всего полтора дня, а потом стреножили нашу клячу и жили под открытым небом у подножия гор, среди красных маков.
14
— Не трогай! Я сам... — громко и отчетливо. Второй раз уже так кричит. А до этого все бормотал что-то невнятное. Во сне он никогда не разговаривал. Это он бредит.
Встаю и подхожу к его кровати. Лицо красное, дышит тяжело. Да он весь горит!
Я взял с тумбочки градусник. Тридцать восемь и четыре. Это утром. С тех пор он больше не мерил. Сейчас у него, может быть, под сорок.
Тихонько колю ножом лучины и одну застругиваю. В печи уже давно темно, но, раскидав лучинкой светлую золу, нахожу один тлеющий уголек. Кладу на него стружку и долго раздуваю. Одна за другой начинают улетать в трубу крохотные искорки. На угольке становится все меньше черного и больше красного, пока наконец не вспыхивает над ним синий огонек и не занимается лучина. Тогда я начинаю подкладывать другие лучинки, затем тонкие полешки. Вот они уже занялись, начинают трещать. Я все сижу и смотрю в печь. Когда остается хоть один уголек, огонь будет. Будет тепло, будет ужин, все будет хорошо. Не важно, как развести огонь: как он — сначала все сложить, а потом поджигать, или как я — подкладывать постепенно, пока не разгорится. Главное, чтобы печка не была холодной, чтоб был огонь. Он тоже кое-что понял сегодня и больше не станет много говорить о дружбе, о любви, добре и зле. В трубе гудит, огонь пыхает и трепещется по поленьям, а они трещат. Ему надо сейчас хорошо пропотеть.
Отыскивая на дощатых настилах склада банку малинового варенья, я наткнулся на маленький фанерный ящик, покрытый стеклом. В ящике лежала вата. Я вынес и выкинул его на улицу, чтобы потом сжечь.
Нарезал мелкими кусками мясо и стал проворачивать его вместе с мокрыми сухарями через мясорубку. Он любит котлеты. И гречневую кашу. Я ее совсем не ем. Все у нас так: что я люблю, он не любит, и наоборот. И в этом нет ничего странного. Так уж все устроено. Вот его птицы... Взять сову, например, и какую-нибудь пеночку. Сова большая, питается мышами, охотится ночью, гнезда делает на деревьях, не поет, а пеночка крошечная, красиво так поет; клюет мошек и гнездышко свое устраивает на земле. Обе они птицы, но что у них общего? Разве два крыла, две ноги и клюв? Да и то они разные. А у людей не только одежда разная, еда, жилье, но взгляды, обычаи, стремления. Каждый живет по-своему. Это надо понять и уважать. А сделать это могут только люди, больше никто.
Где же у меня учебники? В чемодане или в тумбочке? Я вытер руки и открыл тумбочку. Там их не было. Конечно, можно было бы найти их и завтра, но мне захотелось увидеть их сейчас же. Они лежали на самом дне чемодана. Я пересмотрел их, полистал и положил пока на кровать. Он не станет подчеркивать в этом своей заслуги, не скажет уже: «Давно бы так» или «Наконец-то», а будет без всяких слов помогать мне в ущерб своему времени и расписанию.
Погорячились мы. Забыли, к чему это приводит. Мне-то надо бы знать, что из этого получается: один раз уже погорячился.
Как мне сказать ей? «Прости меня, я был не прав»?! Нет, не так. «Я теперь понял, что был не прав. Я стал другим человеком». Нехорошо. Больно громко.
Она будет дома одна. Я постучу, зайду и сяду за стол. Потом спрошу:
«Можно с тобой поговорить?»
«О чем же нам с тобой разговаривать?» — спросит она, а сама будет смотреть холодно и независимо.
«Я хочу рассказать тебе одну историю, — скажу я. — Мы зимовали вдвоем с одним аспирантом. Он зоолог, молодой парень, мой ровесник. Восемь месяцев мы жили вдвоем, больше никого не было, кроме собак. И вот однажды мы поссорились, крепко поссорились, дело дошло до драки. Я схалтурил с наблюдениями, а он накричал на меня. Я был не прав, но и ему не следовало кричать. Он сказал, что пожалуется на меня по радио начальнику управления. Мы перестали разговаривать. Злость моя все росла и росла. Это могло плохо кончиться. Потом он заболел».
«Зачем ты все это мне рассказываешь?» — спросит она, а сама уже догадается, о чем идет речь.
«Сейчас скажу. Я простил его, и мне стало легко. Ни обиды не осталось на душе, ни злости. Хорошо, когда умеешь понять человека и простить его. Он этого потом не забывает. Я перед тобой очень виноват. Простишь ли ты меня или нет, я буду жить теперь по-другому. Но я хочу быть с тобой. Считай, что тогда я тоже был болен. И давай забудем это».
«Как у тебя все просто, — скажет она. — Вдруг явился и предлагаешь все забыть». Или, может быть:
«Не так все это просто. Ведь перегорело...» И тогда я подойду к ней со спины, положу голову на ее плечо, обниму и скажу:
«Этого больше никогда не повторится. Теперь все будет хорошо. Мне пришлось многое передумать за это время. Знаешь, у нас на складе осенью было много мышей. Один раз я нашел мышиное гнездо с совсем маленькими голыми мышатами. Поймал и мышь. Все семейство мы поселили в ящике под стеклом, чтобы посмотреть, как будут расти мышата. Положили туда всякую еду — конфет, печенья, сала. А на следующий день мы обнаружили, что мать съела всех до одного, только пятна крови остались. Мой товарищ долго и нудно объяснял мне, почему это произошло. Сказал, что такое бывает и у других животных. И вот, когда я простил его, мне попался на глаза этот ящик со стеклом. И я подумал: «Если человек не может простить другого, он перестает быть человеком, становится зверем. Диким, жестоким, который способен сожрать, разорвать другого на части. От злобы он теряет разум. Так возникают драки, преступления. Когда человек из мести, ревности или жадности бьет или убивает другого или хотя бы мучает его, делает гадости, он теряет все человеческое. Я ревновал тебя. Знаю, что напрасно. Но если это было и так, теперь бы я не стал уже вести себя подобным образом».
А если она скажет: «Ты опоздал. Поздно об этом говорить»?!
...Напрасно она тогда согласилась со мной. Теперь могло быть все иначе.
— Хорошо, — сказала она тогда, — пока ты не кончишь институт, не стоит иметь детей. Каждый год мы будем с тобой ездить куда-нибудь. За зиму подкопим денег и поедем. Мне очень хочется побывать в Москве, в Ленинграде, в Риге. Лето у меня свободное, а ты будешь брать отпуск.