Они вошли в харчевню. Из харчевен,
Наверно, то подлейшая была:
Сырой подвал, где самый день плачевен,
Где делаются гнусные дела,
Где пьяного по морде бьют, как в бубен,
Где гулко отдается по столам
Смех зрителей, а жертвы вой стотрубен,
Как будто жизнь сломали пополам;
Где шкипер, дымом кнастера повитый,
Рыгает, молча глядя на балык;
Приезжий купчик буйствует со свитой
Каких-то забубенных прощелыг;
Где все свершается как бы в издевку,
И два гусара, теша гордый прав,
Секут публично охтенскую девку,
Ей на голову кринолин задрав.
Они вошли туда. Как в преисподней,
Ударило вошедших сразу в пот.
Хозяин занавесочку приподнял,
Чтоб угостить как следует господ.
За занавеской было нечто вроде
Каморки. Тусклый черный образок
Висел в углу. Хозяин на глазок
Смекнул, чего желают благородья,
Поставил пунш и скрылся.
Неизвестный
Стало быть,
Не узнаете?
Художник
Нет, прошу прощенья.
Неизвестный
Но можно ли так начисто забыть
Наставника благого просвещенья?
Художник
Вы шутите. Я чту учителей
Заморских и отечественных свято.
Но память здесь но в чем не виновата.
Кто вы такой? Прошу сказать смелей.
Неизвестный
Тот год, когда в Париже вы гостили,
Благословен на долгие года.
Есть много, сударь, на земле Бастилий,
Но первая взята была тогда.
Припомни, друг, тот воздух раскаленный,
Свет солнечный, июльский, золотой.
Я протянул каштана лист зеленый
Тебе взамен кокарды…
Художник
О, постой!
Постой… Я помню множество гостиниц,
И дилижансов, и дорожных встреч…
Возможно ли? Тот ярый якобинец,
Та дерзкая прерывистая речь,
Тот парижанин двадцатидвухлетний,
Почти ребенок… Десять кратких лет!
Но ты старик согбенный…
Неизвестный
Да, последний
Из выживших, и сам почти скелет.
Пал Робеспьер. Его конец оплакав,
При Консульстве я в тюрьмах побывал,
Потом бежал. Путь многих одинаков:
Крутой подъем, неслыханный провал.
Век Разума кончается и канет
Вослед за Революцией в ничто.
Преемник бури, дерзкий корсиканец
Низринет все, что в буре начато.
Я не нашел приюта в целом мире,
Все позабыл о юношеских днях
И очутился в Северной Пальмире,
Художник иль сапожник, но бедняк,
И мерзну тут, и начал кашлять кровью,
И, видно, скоро ноги протяну.
Но я оплакиваю не здоровье,
Не молодость, а Францию одну.
Художник
Друг! Наши судьбы, разные в дни счастья,
Неотвратимо сблизились в беде.
И я бедняк и санкюлот отчасти,
Холоп, гонимый всюду и везде.
Раб крепостной, мужицкий сын и правнук,
И сам мужик, хотя не земледел,
По прихоти хозяев своенравных
Я тайнами искусства овладел.
Но что мне блеск и строгость колорита,
Что вечный поиск правды на холсте,
Когда вокруг все сумраком покрыто,
А жалобы… немотствуют и те.
Сам убедись: на всем один оттенок,
Цвет плесени, кладбищенски сырой.
Попал ты не в харчевню, а в застенок,
Где смертников возропотавших рой
Решетку рвет, царапает железо.
Пей, милый спутник юношеских дней!
Пей, санкюлот!
Неизвестный
За что?
Художник
За «Марсельезу».
Но ты внезапно стал еще бледней.
Ты плачешь? Брось! Все на земле пустое.
Пей, старина! Как там звучит? Aux armes!..
Встань! Мы споем, как подобает, — стоя.
Но тихо. Уши есть и у казарм.
Они стаканы сдвинули. От краткой
Беседы в якобинце вновь зажглась
Ребяческая дерзость. И, украдкой
Смахнув слезу непрошеную с глаз,
Он вынул табакерку, щелкнул пальцам
И молвил, сдунув со стола табак;
— Я не рожден на то, чтоб быть страдальцем,
Тем более когда вхожу в кабак,
Тем более когда на это трачу
Последний грош (и звякнул медный грош).
Но я тебе свидание назначу
Еще одно! Ты вспомнишь и придешь.
А числюсь я живым ли среди мертвых
Иль мертвый средь живых, — не убежден. -
И, бросивши на стол убогий сверток,