Выбрать главу

Я был объят подлинным вдохновением. Лагерь вообще возбуждал меня, заставлял действовать. Мы учились в уродской мужской школе, без девочек, а здесь со всех сторон мелькали лица девчонок, косы, челки, голые руки и коленки, сбитые и вымазанные зеленкой. Я всех любил, мне все нравились, и меня любили и отличали, но более всех нужна была Таня Боборыкина, с ее глазами, локонами, голенастой фигурой.

Красивая, высокая, светлоголовая, в красном шелковом галстуке, который розовым отсветом снизу озарял ее лицо, – ах, как она была мила мне! Она дружила с Наташей Ивановой, та на год постарше, но я быстро нашел с ней контакт: мне надо было с кем-то говорить про

Таню, все про нее узнавать. После ужина, в свободный час, мы стали гулять с Наташей вдоль речки, по высокому берегу, или по кромке леса и разговаривали, разговаривали. Потом гуляли втроем, Наташа звала

Таню. С Наташей мы болтали о разных прочитанных книжках, о кино.

Когда появилась Таня, я умолкал намертво, не знал, как и что говорить. Она молчала тоже. Мы ходили над речкой, где квакали лягушки и плескала вечерняя рыба. Вдали догорали закаты, стояли пузырями окрашенные огнем облака. Время утекало вместе с водой, того гляди задудит Пашка на вечернюю линейку, а я дурацки молчу. Чувствую себя совсем не первым и смелым, а младшим и малым мальчишкой рядом с двумя старшими девочками. Я только взглядываю на нее сбоку и знаю, как ужасно люблю ее, как она мне нравится. Отчего нет у меня умения говорить с ними, быть интересным? Отчего не смею сказать, что чувствую? Ах, Таня Боборыкина, наши тринадцать лет! Но было счастье, мы идем рядом, она так близко, и любовь к ней, я уж знал, что любовь, распирает мне душу. Я мог бы написать ей какую-нибудь дурацкую записку, как все в ту пору писали: хочет ли она со мной дружить? Я не хотел, как все, я уже знал, что слово “дружить” сюда не подходит, дружить со школьным другом, Вовкой, с другими ребятами и девочками – это одно, но для Тани Боборыкиной это не годится: какое “дружить”, когда я люблю ее больше всех на свете!

Я только рвался быть первым, самым отличимым, лучшим, но на самом деле первее первых и главнее был Фима, наш старший пионервожатый.

Уже студент, не мальчик, высокий кудрявый еврей, быстрый, полный энергии, выдумщик и весельчак. Он был главный, первый. Придумал, например, военную игру – утром, когда весь лагерь на линейке, показывает: смотрите, на мачте болтаются только два обрезка от веревки, флага нет, украли или другой лагерь, или деревенские. А знаете, что бывает на войне, если полк потеряет флаг, знамя? Конец всем, расформирование. Знаете?.. Знаем!.. Ну тогда в бой, в поход!

Чтоб вечером флаг был на месте! Всех разбивают на боевые звенья – по трое, по пятеро, рисуют карту, стрелами намечают маршруты – и вперед!.. За эти выдумки и игры его обожали, слушались, как настоящие солдаты. Он затевал костры, викторины, песни, конкурсы.

Но у меня с ним вечные конфликты; я все хочу по-своему, а он – по-своему, по законам лагерной казенной дисциплины. Например, все с голыми головами или в панамах, пилотках, а я – в любимой своей серенькой кепочке набекрень, на левый чуть глаз, как моряки бескозырку. “Сними свою кепку!” – “Почему? Не сниму!” – “Не почему, а сними!” – “Не сниму!” “Хватит в этой кепке, кому сказали!” “Кому сказали?” – отвечаю нахально. Или делаем стенгазету, я выбран в редколлегию, стараюсь. Фима подходит сзади со спины, смотрит на ватман, который я разрисовываю. Допустим, надо нарисовать, как водилось в таких газетах, какой отряд на каком месте: отстающий – черепаха, второй – автомобиль, третий – катер или самолет.

Ф и м а. Э, почему у тебя ракета, а не самолет?

Я. Фима, но ракета же быстрее.

Ф и м а. Ракеты не положено! Переделать!

Я. Переделывать не буду!

Ребята гундосят.

– Фима, так лучше!

Ф и м а. Сделать как надо!

Я.(Голову набок, кепочку еще чуть на глаз). Не буду переделывать!

Швыряю кисточку в стакан и ухожу.

Фима орет – голосище на весь лагерь:

– Вернись, кому сказали!

Еле слышно шепчу, одними губами:

– Хрен тебе!

Когда орут и давят, этого я совсем не люблю.

Вечерами, после отбоя, вожатые собирались в своем домике, где жили отдельно, видимо, выпивали, слышались оттуда смех, гитара. Фима пел под гитару незнакомые мне песни, и, прислушиваясь, я думал, что спел бы получше. Случился однажды странный эпизод. С утра всем лагерем отправились в дальний поход. Обед дали сухим пайком – в рюкзаках, вода в фляжках, обувь самая битая, походная, галстуки чтоб у всех – категорически. Шли по трое. Я пристроился между Таней и Наташей.

Утро было нежаркое, птицы гомонили вовсю. Нам хорошо шлось втроем, дружно. Но вдруг один преподлый малый, Борька Прыщ, в самом деле с цветущими по щекам прыщами, давно уже, как я заметил, крутившийся возле Тани, примчался откуда-то из хвоста колонны, хотел влезть в нашу тройку – мы не пустили. Тогда он начал носиться кругами, забегать то спереди, то сбоку – лишь бы что-то сказать Тане или дотронуться до нее. Она один раз его оттолкнула, другой, потом

Наташа его погнала; нет, он продолжал лезть и настырничать. Убегал назад, возвращался, совал девочкам какие-то цветы, листья, еловые ветки с распустившимися зелеными хвостиками. Нарывался, словом. “Ты,

Прыщ, не лезь!” – сказал я ему и раз, и другой. Меня стала забирать злость, ясно же, что он перед Таней выкобенивается. Я видел, как он глядит на нее, чувствовал, у него к ней – то же, что и у меня. Вот этого уж нельзя было стерпеть! Он умчался опять назад, вился там, как оса. Пусть только вернется, сказал я. Не надо, произнесла

Наташа, кажется, более Тани понимая, что я бешусь. Прыщ вернулся и нагло стал втискиваться между мною и Таней, чтобы занять мое место.

Больше терпеть нельзя было. Я схватил его, сбил на землю, дикое, незнакомое чувство – оказывается, ревность – сотрясало меня.

Бросившись на парня, я стал молотить его изо всех сил – по башке, по прыщавой морде. Хотелось изничтожить, разорвать его, вбить в эту пыльную дорогу. Таня и Наташа стали отдирать меня от него. Он орал, плакал, подскочили другие ребята.

Расквашенные прыщи обагрили лицо Борьки кровью, но я продолжал колотить его – комьями спекшейся грязи, кулаками, рюкзаком с продуктами, кажется, мог бы убить, такая кипела ненависть. Прибежала толстенькая физкультурница Надя, тоже стала меня оттаскивать. Не помню никакой другой драки, чтобы так яро, ненавистно хотелось мне подавить врага, причинить ему боль.

Не знаю, сколько бы еще терзал этого несчастного Прыща, но налетела сзади длинная тень Фимы. Он затрубил своим голосищем, как олень, ручищами своими сорвал меня с Борьки и поставил на землю, стукнув ступнями, словно деревяшку, заорал:

– Опять! Ты! Вечером на линейку!

Я поднял свою кепочку, отряхнулся ею, встал на место между девочками. Народ по колонне гудел и пересказывал событие. Таня хмурила брови, но лицо у нее пылало, возможно, от ее нарядного галстука, отражающего солнечный свет. Прыщ срывал листы подорожника и прикладывал к лицу. Мы пустили друг в друга еще пару ругательств.

Я опять посмотрел на Таню, я видел: она поняла.

Мне было стыдно, жаль несчастного Прыща и себя: зачем я был таким?

Что, что со мной случилось? Я же не был вообще злым, это на меня не похоже. даже гадко как-то. Стыдно. Вечером, гуляя с Наташей уже после линейки, где мне дали выговор, мы обсудили все происшедшее. Я хотел разобраться в своей злости: в чем дело? И среди разговора у меня выдавилось, пролепеталось: “Лу…лю…б…лю ее”. Еще розово-озаренное лицо Тани не шло из головы: зачем я подвел ее? И без того про нас всякие разговоры, а теперь вовсе раздуют. Опять виноват я.