И опять я ощутил себя тем солдатом, что швыряет этот штандарт. Это был я, не успевший, к моему горю, воевать в ту войну, плавать на подлодках, в танке форсировать реки и болота, сбивать “мессеров” и
“юнкерсов”, пикировать на летающей лодке, стать Героем Советского
Союза. Счастье, что я попал хотя бы на этот замечательный парад, все увидел своими глазами. Этот день похож был на день Победы, 9 мая, который я хорошо помнил.
После парада, когда вернулись на Чистопрудный, был еще обед. Стол уже стоял накрыт, в тарелках, рюмках и закусках, какая-то подруга или соседка тети Шуры, с косою, уложенной холмиком на затылке, хозяйничала. Громко играл открытый патефон и так же громко радио, только по радио пели военные песни и марши, а с пластинки несся голос Лещенко: “Эх, Андрюша, нам ли быть в печали, пой, играй, гармонь, на все лады…”.
Выходила какая-то несуразица, тетя Шура стала смеяться со своей подругой, Светланой Ивановной. С нами приехал, конечно, и полковник.
Благодарно глядя на него, тетя Шура устроила его тюльпаны в красивую вазу.
Я окончательно забылся, не вспоминая про отца и маму, про лагерь и
Таню Боборыкину.
Вспомнил только лагерный обед, что1 там сегодня едят, когда здесь появились мои любимые щавелевые щи, котлеты с по-настоящему жареной картошкой. Светлана Ивановна суетилась между кухней и столовой, тетя
Шура стала ей помогать. Она преобразилась в момент, сняла нарядные туфли на каблуках, надев другие, сменила платье, повязавшись поверх него фартуком явно трофейного происхождения: с гномиками-поварятами, которые что-то варят, режут. Что-то было в этом фартуке, напоминающее брошенные на площади немецкие знамена, тетя Шура двигалась проворно и легко, пересмеивалась с полковником, сама наливала в тарелки, раскладывала котлеты и картошку. Мужчины пили водку из пузатого графинчика, где плавал стрючок красного перца с хвостиком. Шура тоже выпила с ними рюмку по приглашению полковника.
Она подставила стопочку, а он ей налил. “ Ради селедки”, – сказала
Шура. Соблазнительно разделанная селедка, обрамленная луковыми кольцами, вправду так и манила. Нам со Светланой Ивановной было налито понемногу шампанского. Я закусил его той же селедкой. На десерт был уже знакомый мне компот (тут вспомнился наш лагерный черный из сухофруктов) и еще клубника. Говорили, конечно, о параде, о войне, маршалах, полковник рассказывал дяде Саше и Шуре об английском и американском радио, которые что-то уже сообщили о параде и эпизоде со знаменами фашистских армий.
Потом дядя Саша встал, сказал: “Извините, на три минуточки”, – и вышел. Когда мы приехали, в прихожей на полу я увидел знакомые мне свертки книг в коричневой бумаге, и меня осенила одна идея. На кухне я сказал о ней Шуре. Она не особенно прислушалась, сказала: не имеет значения, но я все-таки решился и пошел за дядей Сашей. Тем более что мне показалось, я мешаю: Шура с полковником играли в гляделки не хуже нас с Таней Боборыкиной. Дядя Саша лежал в спальне на той же огромной кровати с цаплями, без кителя, но в брюках и ботинках, только галстук на рубашке распущен. Выглядел усталым, даже бледным.
Показал мне на тот же пуф, где я сидел вчера. Мне хотелось сказать ему много самых хороших, благодарных слов, но я не умел и стеснялся.
Застенчивость и недостатки воспитания.
Мы успели немного поговорить о параде, как аккуратно вошла тетя Шура.
– Ты как, Саш?
– Ничего, Шуренок, не беспокойся, я на минутку, устал малость.
Шура мешала моему замыслу – сказать, что я хотел, но потом я подумал: наоборот, может, при ней легче будет. Собрав все силы, я начал:
– Дядя Саша, помните, я один раз ваши книжки разбирал.
– Ну-ну, и что? – отозвался он без всякого интереса.
Я еще крепился и продолжал, уже вроде обращаясь к Шуре:
– И я одну книжку без спроса себе взял.
– Какую? – Она уже показывала мне взглядом, что одобряет: давай дальше.
– Мопассана, – сказал я еле-еле.
Дядя Саша глядел в потолок, чуть подрагивая носком начищенного ботинка.
– А кто это? – спросил он Шуру.
– Мопассан, французский писатель.
Дядя Саша дал понять, что не знает, о чем речь.
– Ну, еще фильм был, “Пышка”, Сергеева играла. Не помнишь?
Нет, он не помнил.
– Ты вообще такие книжки не любишь читать, – сказала Шура, – про любовь и все такое.
Качанием генеральского ботинка дядя Саша выразил согласие.
– Ты что же гостя одного оставила? – спросил он ее. – Иди. – И мне:
– Ну, взял и взял. Считаем, что я тебе подарил. Идет?..
– Идет. – Я унял, наконец, волнение. – Спасибо.
– Вообще-то рано еще Мопассана читать, – вдруг чуть все не испортила
Шура.
– Да я все уже читал, – сказал я смело.
– Правильно, – одобрил дядя Саша, – читай, мне в твои годы некогда было читать.
В дверь постучал и заглянул полковник.
– Ваши благородия, мне уходить, что ли?..
Шура взлетела, как птица взлетает, прямо с места.
– Идем, идем! Саша отдохнул минутку.
Она скрылась.
Дядя Саша показал мне взглядом остаться на месте и сам не переменил позы.
Не знаю, тогда ли, раньше ли, позже, предвидел он или нет, но пройдет не так много времени, и Шура покинет его, станет
Воротынцевой (а полковник – генералом), родит ему двух девочек, а дядя Саша, оставшись один, еще чаше станет бывать у нас, есть мамин борщ, играть с детьми, вести с отцом прежние негромкие разговоры. Он приедет на похороны отца – там я увижу его в последний раз. Мама пойдет потом к нему просить работу: “Саша, я одна осталась с детьми, ты знаешь, какие у нас доходы, может, устроишь меня куда-нибудь, у вас все-таки платят что-то”. Дядя Саша ответил ей: “Нет, Клава, куда хочешь, кем хочешь, но только не к нам, честно тебе говорю. Не надо”.
Это было в пятидесятом, а в пятьдесят первом мы прочитали с мамой в газете: шла какая-то реорганизация, чистка, много было осужденных, и приводился список расстрелянных. Среди них была фамилия: Леонов.
К этому времени у дяди Саши была новая семья, он женился на буфетчице из своего министерства, у них родились дети, и судьба этой семьи была потом ужасна. Мальчик, его сын, вернувшись из лагеря, приходил к нам, к маме, расспрашивал об отце и тоже искал работу и помощь. Маме нечем было ему помочь.
Я не забывал Таню Боборыкину. Встретил где-то Наташу, узнал адрес, – она жила в большом доме, что напротив входа в Парк культуры имени
Горького, и, боже мой, сколько же времени, сколько раз бродил я вдоль этого дома в надежде встретить случайно Таню, увидеть издалека.
В пятнадцать лет я знал “Евгения Онегина” наизусть, слушал раз пять оперу и, думаю, плакал про себя, когда слышал: “Я к вам пишу, чего же боле, что я могу еще сказать…”
Имя Тани навсегда приросло ко мне. Все мечты о любви, всю жизнь вязались только с одним: Таня, Таня, Таня. Однажды зимой, в трамвае, инвалид без ноги с культей, карабкался по снежным ступенькам, кричал потерянно: “Таня! Таня!”
Я стал помогать ему влезть, близко увидел искаженный криком рот, мокрые в слезах глаза. Это был просто я: он потерял свою Таню, в отчаянье искал ее – я отождествил себя с ним. Тоже ползу, карабкаюсь, цепляюсь костылем, плачу, ищу свою Таню. Так продолжалось несколько лет, пока не настигла другая любовь, уже более взрослая, и имя выпало совсем другое. Но Таня засела в сердце так крепко, что дочку по моему настоянию назвали Татьяной. Из книги “Застава”, над которой автор работает при поддержке
“Альфа-банка” и Московского литфонда.