В тот раз он побыл у меня недолго. Устал. Но назавтра опять пришел. На бюллетене он был. И, понятно, тоскливо одному. На своей работе у него народу хватало, было с кем перекинуться словцом. А дома с кем?
На этот раз долго у нас не завязывался разговор. Я было пригласил его в дом, но он отказался. Остался сидеть на лавочке у крыльца. Все глядел вниз, находился в раздумье. Я его не спрашивал, — больницы меня никогда не интересовали. Избави от них бог и помилуй! И он про больницу ни слова. Помолчав, опять начал про свое новое состояние — что, мол, не так жил, как надо бы.
— Так теперь-то чего ж после драки? — не подумав, сказал я. Александр Степаныч даже изменился в лице. Встревоженно этак глянул, будто огонь в избе увидел.
— Почему после драки? Или ты имеешь в виду, что опоздал я? Так это ты зря. Я здоровый. Когда уходил, главный хирург Клавдия Алексеевна, она и оперировала меня, сказала: «Видеть тебя больше не хочу! Чтобы и не появлялся мне на глаза!»
— За что же она так тебя? — спросил я.
— Да ни за что. Видно, обычай, чтоб больше в больницу не приходил. От доброты сказала, — улыбнулся Александр Степанович, и опять-таки жалкая вышла у него улыбка — будто извиняется, что он не такой уж сильный, каким был раньше.
— Да, — сказал он, — много я передумал, и сейчас думаю, и прихожу к еще большему убеждению, что все люди, за малым исключением, живут неразумно, вслепую.
— Ну, это ты уже говорил.
— И впредь буду. Не понимают, какое им великое счастье выпало, чтобы жить. И хотя, с одной стороны, все обречены на угасание, то есть у всех летальный исход, но, с другой стороны, каждому столько отпущено для радости и наслажденья, что смерть как бы и не имеет особого значения. Это как, скажем, в жару пьешь квас, то не думаешь, сколько заплатил за него. Ну, конечно, при условии — прожить жизнь, как надо.
— А как надо?
— Ну, за каждого не скажу, а про себя знаю. Не так жил. Мне было дано все. И сила, и голова недурная, и характер, и здоровья на полтораста лет, но я ничего этого не оценил, а теперь, конечно, не наверстать. Уж очень много упущено времени. Ведь я при желании мог бы стать очень крупным человеком.
— То есть каким же? — поинтересовался я. Уж больно мне стало любопытно такое его признание.
— А таким, что мог бы дойти до большого руководителя. В армии или в политике. А то и в строительстве.
Я при таких словах засмеялся.
— Ты, — говорю, — не обижайся, но рассмешил ты меня.
Но он даже не обратил на это внимания, вроде бы нисколько и не обиделся.
— Да, — говорит, — мог бы стать крупным деятелем. У меня к этому были все данные. Память до сих пор отличная. Мозги такие, что я в школе всех быстрее все схватывал. На собраниях — это и ты знаешь, как я выступаю. Слушают со вниманием. Умею убеждать. А это главное в руководстве. Другой говорит, а веры в него никакой. Так что при желании и упорстве мог бы выйти в большие люди.
— Допустим, — сказал я. — А что это дало бы тебе в смысле удовлетворения — возгордился бы?
— Нет, — ответил он, — об этом я бы совсем не думал. Мне важно принести облегчение людям. Потому что я понял: главное для смысла человеческой жизни — это облегчать существование другому. У нас же, к сожалению, этого почти не наблюдается. Каждый живет ради себя, и нет у него желания помогать соседу. Вот такие меня мысли тревожат. И тем обиднее, что прожил лучшие годы зря.
Любопытное дело — потом-то я и к себе отнес его слова, но в ту минуту с сочувствием поглядел на Александра Степаныча, и, не скрою, даже с жалостью. Действительно, чего хуже — прожить жизнь не так, как следовало бы.
— А каким это манером облегчить жизнь другому? — спросил я. — За него все делать?
— Зачем за него! Свое дело он сам сделает, а так, чтобы чужим ему не быть.
— Ты уж не в бога ли ударился? — спросил я, дивясь его мыслям.
— Если подумал о хорошем, так уж и к богу пристал, что ли? И о боге я думал в больнице, только куда мне… Не знаю я его. Но понял — если человек делает все только для себя, значит, это во вред другим. И так во всем.
— Уж и во всем? А если, скажем, огород для себя, то какой же вред другим?
— Ив этом есть вред. На особицу живет. И другой так тянется. И выходит — каждый порознь. А это и есть для себя, а не для другого. Возьми хотя бы и пьянство. Человек пьет для себя, значит, во вред другим. И заметь, в открытую воспитывается злодей. Поощряется после работы для отдыха выпить. Нет, брат, какой уж там отдых после пьянки, если голова гудит как котел и жмет сердце! Одна распущенность и попустительство злу.
Он сидел, опустив меж колен тяжелые руки. Сила, конечно, в них была, но казалось, будто бессильные они. И во всем облике Александра Степановича, хотя он и поправлялся после больницы, было что-то не от жизни. Да и вел он себя иначе, чем прежде. Об этом же и его жена Полина говорила мне, хотя и радовалась, что «совсем, совсем другой стал Александр Степаныч. Словом черным не обидит. И все книги читает. Дай-то бог, дай-то бог, а об этой паскуде даже и взглядом не вспоминает, не поглядит в ту сторону, где она хвостом вертит!» Конечно, понять ее можно, рада, но, к сожалению, далеко не видит, ни к чему ей, что Александр Степаныч на грани жизни. Видел я одного с такой же мягкой, извинительной улыбкой, своего дядю, — крутой был, а тут такая беспомощность! И тоже после болезни. Но говорить Полине не стал. Радость есть радость, хоть и кратковременная.