6
Я находился в двух шагах от нее (кажется, я даже вел ее под руку вечером, в темноте, когда любезные радиодамы решили проводить меня до гостиницы, и мы шли через какой-то широкий пустырь — кажется, моя рука запомнила нежное, шелковистое, беспомощное ощущение мимолетного прикосновения к ее телу), несколько часов был рядом с тою, которую только и любил в жизни… и я не узнал ее.
Так, может быть, и на самом деле ее вовсе не было, этой любви? Тогда что же было? А ничего не было. Ни рыбы Simplicitas, ни угаданных мною заранее президентов и министров, ни тысяч и тысяч излеченных от смертельных недугов людей — ни самих этих людей, ни того странного, томительного, бессмысленного мира, в котором они якобы должны были вести свое бессмысленное существование.
И все же — я есть и что-то со мною происходило. Если то, что со мною происходило, нельзя называть любовью, можно ли ею называть то, что бывает почти со всяким, даже с косматым дикарем тропической сельвы, который ходит голым и вместо штанов носит какую-то интимную бамбуковую трубку? То, что умеет делать с женщиною дикарь, размонтировав эту трубку, ничем не отличается от того, что может и какой-нибудь господин киноактер N. М., сняв свои цивилизованные штаны, — и это моя душа не признавала любовью.
То, что пробудилось и буйно произросло в этой душе, когда мне было семнадцать лет, да так в душе и осталось, никуда не вырвавшись, — несомненно являлось любовью. А то, как я испугался чего-то и перестал искать М. Т. — после встречи в универмаге никогда больше не пытался найти, увидеть ее, — имело причиной мистический страх потерять или, точнее, самому умертвить свою любовь. Убить эту любовь тем, чтобы затащить ее в разряд унылых действий, доступных и дикарю, и мужскому секс-символу, киноактеру N. М.
Но я не захотел следовать за нею — потеряв ли надежду, испугавшись некрасивости жизни — и тем самым все равно убил любовь. Я как бы принес ее в жертву, ею заплатил за то, чтобы стать одним из популярных чародеев двадцатого века. Вместо призрачного счастья, вызывающего в человеческих сердцах спазм пронзительной жалости к быстротекущей жизни, я заполучил рыбу Simplicitas, которая живет в каменной норе, никуда из нее не выбираясь.
И я, находясь рядом с тою, которая была моей Беатриче, недоумевал, почему эта крашеная, немолодая, неизвестная мне женщина так волнуется и разговаривает со мною несколько странным образом — нетерпеливо и с какою-то плохо скрываемой досадой. Я выслушивал неинтересные для меня истории про семнадцатилетнего парня — с врожденной сатанинской гордыней, что и станет причиной многих неудач в его жизни, а однажды он попытается выместить их на родной матери… Я скучал, томился чуждостью всего окружающего, ненужностью этой встречи — я любил ее всю свою жизнь, она стала причиной перелома моей судьбы, причиной того, что я не захотел быть инженером-химиком, а стал целителем-экстрасенсом… — и вот я не узнал ее.
Она же захотела со мною встретиться, когда я стал уже толст, лыс, некрасиво знаменит, морщинист, с набрякшими мешочками подглазий, с тяжелой усталостью на душе. И я не узнал ее даже тогда, когда она отчаянно и откровенно намекнула, кто она, задав вопрос, правда ли, что я любил ее в детстве?
Но откуда она-то сама могла узнать об этом, равно как и о том, что я всю жизнь продолжал любить ее? Кто мог открыть ей такое? Или в Эпоху Всеобщей Растерянности, словно перед концом света, маленькая крашеная женщина стала, как и многие из нас, пророчицей и яснознающей, читавшей в чужих душах? Рыба Simplicitas не ответила мне на этот вопрос.
Зато она сделала интимное признание, которое каким-то отдаленным образом могло объяснить мне причину возникновения того конфуза, постыдного для меня и мучительно оскорбительного для М. Т., имевшего место при нашей встрече — последней на этом свете. Рассказ рыбы касался того, что и она, Simplicitas, в своей жизни любила…
— У тебя любовь была, — говорила мне рыба Simplicitas, — потому что в молодости твоей, как и у многих, был избыток энергии выживания. Его бывает гораздо больше, чем надобно для этого выживания, а ты был к тому же особенно щедро наделен от природы. И вот, значит, твой излишек и был твоей любовью, и его оказалось довольно много. Но с годами энергия выживания, отпущенная человеку, постепенно оскудевает, и к старости ее остается ровно столько, чтобы только поддерживать само существование. На любовь уже нет энергии. И ты не узнал свою Беатриче не потому, что твоей любви в этом мире никогда не было, что она оказалась лишь ложной тревогой юности. Нет! Не печалься. Ты не узнал М. Т. не потому только, что она постарела и катастрофически изменилась, как то бывает со всеми женщинами. Ты не виноват. Ибо не узнал свою любимую по той простой причине, что к этому времени уже не осталось у тебя лишней жизненной силы, которая и есть любовь. Не ты не узнал — ничто не могло узнать самое себя.
Далее последовал такой рассказ. В какое-то определенное время юности рыба Simplicitas впервые увидела, припав глазом к верхнему краю входного отверстия, соседнюю пещеру и в ее темном отверстии — чей-то круглый глаз и кусочек серой жаберной пластинки. Когда рыба стала взрослой, пришла к ней любовь, и она полюбила хозяина того загадочного глаза. Настал день, когда она, охваченная небывалым волнением, заворочалась в своей пещере, и невыносимым стало для рыбы пребывание в ней. Опостылели ей тревоги ночи и дневное насыщение унылой пищей — падающим сверху мусором моря. И, сделав над собою небывалое усилие, Simplicitas свернулась в кольцо и стала крутиться в норе, словно беличье колесо. Неизвестно, как долго она пребывала в этом круговращательном движении, — но в какое-то мгновение вся ее воля к жизни, которую она ни у кого не вымолила, не забрала, а получила совершенно непонятным образом, вдруг сосредоточилась на едином неимоверно сладостном действии. Рыба замерла перед входным лазом и, выставив в него нижнюю часть брюшка, мучительно напрягаясь, извергла из себя красную как кровь, длинную струю икринок. Затем успокоилась, повернулась и, взглянув на соседнюю нору, увидела, как оттуда выливается молочно-белая, мутная, дымящаяся струя.
Облитые этой струей, красные икринки Simplicitas медленно утонули, ушли вниз, в черную бездну.
— Вот какова была моя любовь. Оказывается, мы любим в своей жизни всего один раз. Оплодотворенные икринки моей первой и единственной любви плавно опускались вниз, скользя по отвесной стене кораллового рифа. Некоторые из них были тут же подхвачены и проглочены плавающими вблизи атолла пестрыми рыбами, другие же медленно, как бы нехотя, но неотвратимо уходили в бездонную темную глубину. А иные попадали в такие же пещеры, как и моя, где обитали другие отшельники Simplicitas, и прямиком опускались в их разинутые пасти, подставленные в виде широких корзин ко входным отверстиям. И лишь одна из тысячи икринок оказывалась в какой-нибудь свободной, никем не занятой пещере и там, пролежав определенный срок в укромной расщелине, однажды вдруг начинала шевелиться, дышать всей оболочкой… И вскоре, разорвав ее, на свет являлся крошечный малек Simplicitas, потомственный жилец пещеры, новый отшельник атоллового рифа. Таким образом появились и я, и тот соседний житель, моя первая и единственная любовь, в своих пещерах — все мы, никогда не выходящие за их пределы, во внешние воды, потому что там опасно и, что там говорить, — ничего интересного, ну, ничего интересного ведь нет для нас.
© 2001 Журнальный зал в РЖ, «Русский журнал»
Опубликовано в журнале:
«Новый Мир» 1997, № 4