Но в данную минуту Рамери не думал ни о политике, ни об искусстве. Творением своим он был доволен вполне, и совсем иная забота занимала его. Он ловко вспрыгнул на высокий и широкий базальтовый цоколь, поддерживавший сфинкса с женской головой, и нажал чашечку лотоса. Послышался сухой звук пружины и, затем, сфинкс медленно сдвинулся со своего места, открыв широкое отверстие, выбитое в основании, оказавшееся совершенно пустым.
В этом ящике, имевшем форму саркофага, лежали толстая подстилка, вышитая подушка и кусок шелковой ткани, могущей служить покрывалом.
Посмотрев с минуту на это странное ложе, Рамери надавил затем пестик лотоса и сфинкс бесшумно повернулся на скрытых шарнирах и герметически закрыл собою саркофаг.
Рамери нервно провел рукой по своим густым, коротким кудрям, обрамлявшим его лоб и, подойдя к столу, залпом выпил кубок вина. Затем, прикрыв от пыли обоих сфинксов холстом, он ушел в дом.
Придя в свою комнату, художник металлическим молотком три раза ударил в бронзовый диск, висевший у его ложа, и тотчас же в приотворенную дверь комнаты просунулась курчавая голова эфиопа.
– Прикажи Тоту и Псару снарядить мою лодку, а затем приготовь мне одеться! – приказал Рамери.
Художник кончал умываться, когда вернулся эфиоп. Он подал ему тонкую, белоснежную полотняную одежду, ожерелье из амулетов и скарабеев из лазурита и карнеола и пояс, за который тот заткнул кинжал с чеканной золотой рукояткой.
Покончив с этим, Рамери надел на голову клафт, закутался в темный плащ и вышел из дома.
– Если кто будет меня спрашивать, ты скажешь, что я ушел и ты не знаешь, когда я вернусь, – сказал он провожавшему его рабу, который скрестил руки на груди и поклонился в знак послушания.
С террасы, прямо к Нилу, вела каменная лестница, у подножия которой дожидалась лодка с двумя гребцами.
Рамери сел и лодка, широко размахивая веслами, как птица крыльями, понеслась по спокойной глади реки в даль от города.
Последние лучи заходящего солнца заливали еще пурпуром вершины Ливийских гор, но и этот свет уже гас; не знающая наших длинных, скучных сумерек южная ночь быстро надвигалась.
Стояла уже полная тьма, когда, по приказанию художника, лодка причалила. Выскочив на берег и приказав рабам ожидать, Рамери уверенно, очевидно хорошо знакомый с местностью, взбежал вверх по крутому берегу и дойдя до стены, пошел вдоль нее.
Внутри обширной, четырехугольной ограды, казалось, был сад, так как кроме деревьев ничего не было видно. Уединенность места и царившая глубокая тишина навевали грусть. Но Рамери, по-видимому, вовсе не испытывал этого чувства; он смело шагал, подбрасывая в руке ключ, который вынул из-за пояса.
Перед маленькой, закрытой кустарником калиткой Рамери остановился, отпер ее и переступив порог, снова тщательно запер ее за собой.
Под густыми смоковницами, куда он вступил, вовсе ничего не было видно, но он также уверенно продолжал свой путь, миновал вторую стену, разделявшую сад на две половины и, по усыпанным песком и обрамленным цветами аллеям, направился к видневшемуся вдали сквозь листву дому, нижний этаж которого был освещен.
Это было большое двухэтажное здание с высокой астрономической башней. Быстро взбежав на маленькую террасу, Рамери постучал в дверь.
– Войди! – отозвался звучный голос.
Рамери толкнул дверь, отбросил тяжелую, шерстяную завесу и очутился в длинной зале, ярко освещенной лампами с душистым маслом, свешивавшимися с потолка, или стоявшими на подставках.
Обстановка комнаты указывала, что здесь живет ученый: всюду виднелись таблички и свитки папируса; на столах стояли какие-то странные, неизвестные инструменты, а на полках, тянувшихся по стенам, была выстроена целая масса склянок и сосудов всевозможных видов и величин, лежали связки сушеных трав, мешки с разными порошками, да стояли кубки и раскрашенные ящички.
В глубине залы видна была витая лестница, которая вела на башню, а посредине, у большого рабочего стола, сидел сам хозяин дома, склонясь над древним свитком папируса, который он разбирал с видимым интересом.
То был высокий и худой человек. На вид ему так же легко можно было дать лет тридцать, как и пятьдесят, – до такой степени вся его фигура дышала смесью спокойствия зрелого возраста с подвижностью и пылкостью юности.