– Я говорю по-гречески, – тихо ответил египтянин.
– Я очень рад услышать это, – сказал Галл, пожимая ему руку. – Не отчаивайся! Как ни велико и понятно твое горе, мы постараемся облегчить тебе его. Ты потерял любимую женщину. Но время излечивает все раны, а здесь ты найдешь друзей. Ты великий художник! – продолжал Галл, указывая на сфинксов. – В искусстве найдешь ты утешение и забвение. Как мой друг и брат, живи у меня в доме; он достаточно велик, и ты можешь в нем устроить себе мастерскую по своему вкусу. А теперь идем и подкрепись.
Рамери крепко пожал руку молодого патриция.
– Благодарю тебя за твое великодушие и доброе слово; заранее прошу простить мне, если я погрешу против ваших обычаев.
– Ты увидишь своих новых современников и, может статься, найдешь, что они не хуже прежних, – весело ответил Галл, сердечно обнимая молодого человека.
В это время Пентаур поднял Эриксо. Обернувшись к ней, скульптор сказал печально, но без гнева:
– Не плачь, безумная! Ты единственный уцелевший обломок моего прошлого. Итак, будем же друзьями.
Голубые глаза Эриксо радостно вспыхнули. Схватив руку Рамери, она поднесла ее к своим губам.
Галл провел своего нового друга в ванную. Он хотел, чтобы тот освежился и избавился от острого и удушливого аромата, которым он был пропитан.
Калдариум легата был обставлен с чисто римской утонченной роскошью. Ванна была из порфира; статуи украшали стены, покрытые живописью, изображавшей морские виды с наядами, тритонами, сиренами и другими водяными божествами; задрапированные пурпурной тканью ложа манили к отдыху.
С наивным любопытством рассматривал Рамери окружавшую его роскошь; но статуя Венеры, выходящей из волн, приковала все его внимание.
– Как это прекрасно! Какой прогресс сделало ваше искусство! – с восхищением вскричал он, любуясь статуей. – Я вижу, что раньше, чем приняться снова за свое ремесло, мне придется поучиться у кого-нибудь из ваших скульпторов, так как я не хочу отставать. Как ты думаешь, Галл, возможно это?
– Конечно, возможно! Я знаю здесь отличного скульптора, который с радостью с тобой займется. Впрочем, немного придется ему учить такого великого художника, как ты. Твои сфинксы – это верх совершенства!
– Благодарю тебя за похвалу и обещание меня устроить.
– Смело рассчитывай на это! Повторяю, ты скоро нагонишь то, в чем наше искусство превзошло ваше. Пока отдыхай и привыкай к нашим нравам и обычаям, твое искусство поможет тебе затем вернуть душевный покой. Искусство, видишь ли, это – великий божественный огонь, и тот, кого оно согревает и освещает, никогда не может быть сиротой и одиноким. Этот дар бессмертных всегда исполняет его новых сил, руководит вдохновенной рукой мастера и позволяет ему черпать из вечного источника образы неувядаемой красоты.
Взгляд Рамери сиял радостью и гордостью.
– Разве ты тоже художник, что так хорошо понимаешь величие искусства?
– Нет, – улыбаясь, ответил Галл, – я не художник, а философ! Я читал труды ученых об искусстве и понял его красоту и блаженство того, кто может воплощать свою мысль.
Рабы вымыли Рамери, надушили его короткие вьющиеся волосы, черные, как вороново крыло, и надели на него римский костюм. Затем Рамери вышел в комнату, где Галл и Филатос с несколькими друзьями и клиентами обсуждали неслыханное и взволновавшее всех происшествие сегодняшнего дня.
Все с любопытством рассматривали молодого египтянина, с такой свободой носившего тогу, какой трудно было от него и ожидать; тем не менее на всей фигуре Рамери лежал какой-то особенный отпечаток.
Когда окончились взаимные представления, все прошли в атриум, куда скоро пришла Валерия с Эриксо, одетой в римский костюм, наскоро сделанный из платья Валерии.
Эриксо привлекла к себе общее внимание. Трудно верилось, что очаровательный полуребенок носил на своих нежных плечах столько веков.
Все перешли в триклиниум, где ужин прошел с обычным оживлением, и только Рамери с Эриксо были задумчивы и молчаливы. Новая обстановка, незнакомые блюда и латинский говор, которого они не понимали, – все стесняло их. Даже, когда из уважения к гостям присутствующие говорили по-гречески, Рамери не мог вникнуть в интересующие их дела. Для него были непонятны их рассуждения о римском императоре, о приказах проконсула, о декретах против христиан и победах легионов. Словом, в этом потоке бурлившей вокруг него новой жизни он не мог сориентироваться, сердце его болезненно сжалось, исполненное горьким чувством одиночества.